— Да я понимаю, что фирма. Но засну я, понимаешь? Прямо на машине засну.
Но тут я сообразил, что сегодня я засну и без «Гуля-кондоза». Акимов отсыпался хоть днями, а я так — часок-другой вздремну, и все. И вот теперь, на пятые сутки такого режима, из глубин организма ко мне пришла неоспоримая информация. Сообщение состояло в том, что, где застанет меня судьбина через 3–4 часа, там я и отключусь. Отключусь намертво. Часиков на двенадцать. Я вышел в коридор и позвонил на машину. Передал операторам, чтобы в ночь мою программу прогнали до первого останова и сохранили все распечатки. Рассказал, где найти ленты, информацию, и повесил трубку.
Потом я вернулся в комнату и сообщил Коле, что созрел для «Гуля-кондоза». Вино действительно было прекрасное (фирма. Узбекистон), а дополненное двойным черным кофе, оно привело меня в состояние полнейшего довольства жизнью. Заметя это со свойственной ему наблюдательностью, лучший друг предложил мне немедля ехать к одной потрясающей женщине, которая будет потрясающе играть на гитаре.
— Она даже что-то в ваших машинах понимает, — заманивал меня лучший друг.
Но заманивать меня не было никакой надобности. Я натянул на свои узкие плечи свой еще более узкий плащ (все-таки плащ!) и покорно поплелся с Комоловым па троллейбусную остановку.
Все остальное вышло более или менее так, как он в говорил. Была женщина, была гитара. И женщина играла па гитаре. Не то, чтобы потрясающе (а, кстати, что такое — потрясающе играть на гитаре? Как Мария-Луиза Анидо, что ли?), но весьма приятно. Тем более что мы сакцировали (от слова «акция», глагол Комолова) еще бутылочку чего-то.
Через пару часов мы мирно смотали удочки в разошлись по домам. Единственной достопримечательностью этого визита явилось, пожалуй, лишь то, что «одной потрясающей» женщиной по редкостному стечению обстоятельств оказалась наша оператор Светлана Федоровна Ларионова. Когда прощались, как бы между делом, Светлана Федоровна сообщила, что по предложению Акимова ом переходит ко мне в группу на должность инженера. Она уже говорила с Борисовым, и он не возражает.
Не худо было бы спросить и у меня, но в принципе и не имел ничего против и поэтому промолчал.
Сорок томов Гердера… пожалуй, от одного этого очнешься не раньше, чем «и на Марсе будут яблони цвести», зато, в соответствии с очередной апокалипсической моделью Римского клуба, на Земле насчет яблонь, как и насчет многого другого, будет негусто. Сорок томов Гердера — а что такое Гердер? — ведь он не сказал в эстетике ни первых, ни последних слов. Он просто был почтенным немецким профессором. Что же заставляло почтенного профессора писать эти бесконечные тома? Не было же у него бешеного честолюбия с бешеным темпераментом в придачу, как у могучего и роскошного Оноре Бальзака.
Стимулы и вообще душевная структура почтенного профессора (сразу нарекать ее духовной не рекомендуется. Это еще требуется доказать, если вообще так), пожалуй, могут быть даже поинтересней, чем все, что он написал. К сожалению, я не могу побеседовать с Гердером, я не могу приходить к нему каждый вечер за книгами, отменно любезно и отменно скромно чаевничать с его супругой и образцово (то есть в ее сторону романтически, в сторону родителей филистерски) ухаживать за его дочкой. За фарфоровой фрейлейн, не за Лорелеей, нет, а именно и непременно фрейлейн. У Ибсена это звучит еще более определенно: фрекен. В этой транскрипции нет уже и намека ни на какую Лорелею или на вольные ветры Рейна. Что-то обещающее бедному Вертеру сентиментальное мягкое «эль обернулось суховатым и неприступным «ка». Чем дальше на север, тем меньше иллюзий. И так даже, наверное, честнее, потому что фрейлейн — это та же фрекен, и нечего губить души восторженных поэтов, намекая на нечто якобы невыразимое мягким «эль». За намеком нет ничего, кроме фарфоровости да почтенного папаши-профессора. И во всей этой истории единственное, пожалуй, что представляет интерес, — это стимулы и душевная структура Иохана Готфрида Гердера. Лорелея давно что-то не показывается в отравленном промышленными отходами Рейне, а фрейлейн — это, как установлено, та же фрекен. Что же касается сороки томов Гердера, то это примерно семь лет жизни Николая Львовича Комолова.
Именно через столько-то и столько обращений Земле вокруг пышущего жаром массивного Гелиоса Николай Львович Комолов станет специалистом до Гердеру. Конечно, не по его душевной структуре, но по его сорока томам.
Что же касается душевных структур, стимулов, интенций, то имеется в наличии друг детства (а что же? Клише неплохое и, главное, точно называет суть дела), который не написал пока ни одного тома, а изучать которого я мог полные двадцать лет. И я ведь не только познавал его эти двадцать лет, не будем забывать тихую мелочь, что я и сам жил эти годы. Не с далекой же звезды слетел и грешную планету Николай Львович Комолов, Нет, он, понимаете ли, развился по всем законам био— и социогенеза из милого, смышленого мальчика Николеньки. (Правда, те, кто не участвовал в домашнем комплоте, все эти дворовые и школьные башибузуки, они просто-напросто знать не знали ни про какого Ннколеньку и упорно принимали его аа существо со свирепым и вместе с ни веселым названием — Коляныч.)
«Я знал ее еще тогда, в те баснословные года», — кажется, никто из комментаторов так никогда внятно к ие смог разъяснить, что же подразумевал Федор Иванович Тютчев под прилагательным «баснословные». А списать на необязательность, на поэтический туман было бы как-то неловко. Все знают, что Тютчев никогда не был приблизителен, что Тютчев никогда не писал «темно и вяло» что романтизмом мы зовем», но, похоже, никто так и не переварил кажущееся вовсе не классическим, в, наоборот, супермодернистским, чуть ли не постпастернаковским сочетание «баснословные года».
Мне далось это бесплатно. Я знаю, в чем тут дело. Но я не сделаю из этого знания еще одной статьи. Во-первых, я не литературовед. А во-вторых, тут нет теории, нет теоретической заслуги. Оказывается, не только структуру ДНК, но и поэтический образ можно определить чисто опытным путем. А баснословные года… что ж, получается, что это и было детство. Но равенство это не простое, не само собой разумеющееся. Если бы равенство устанавливалось автоматически, всегда и у всех одинаково, то при чем здесь Федор Иванович Тютчев, гений, сопрягающий, наполняющий мыслью то, что раньше, до него, казалось немыслимым, выразимым только на языке глухого предчувствия, просто волнения? Не нужен был бы поэтический образ, будь это просто фактом. Коля плюс Гена равняется?.. Нет теперь ни Коли, ни Гены, а есть Николай Львович и Геннадий Александрович, и формула эта относится к их прошедшим и не к каким-нибудь, а именно «баснословным годам».