И вере моей легко быть неколебимой: каждый раз, когда я вижу Исидору Викторовну, я вижу во плоти апостола этой веры. И явление Исидоры Викторовны настолько далеко от недостоверности мистики или оптической иллюзии, что веру мою смело можно назвать знанием.
Я очень давно и очень хорошо знаю, что у Коли с самой колыбели было то, чего не было у меня: могущественная родственная душа. Что над ним реют, что его обнимают и поддерживают крылья, которые неслышно, с мощностью, в которой нет видимых усилий, возносят его высоко-высоко… Может быть, и не к самому солнцу, наверняка не к самому, но уж до той высоты, пока сам он не испугается и не скажет «хватит», опн его донесут.
Неслышимая сила, увлекающая вверх…
То, чего не было у меня. Впрочем, неисповедимы пути господни. Не на то, знать, и натаскивал он меня. А может, и так: у одного есть что-то, значение н ценность чего понимает только другой.
Я снял плащ в коридоре и вслед за Колей зашел в его комнату. В белой сорочке и светлом галстуке он порхал по комнате, как ангел, озабоченный приемом делегации с грешной земли. Быстро начал снимать все неподходящие предметы с неподходящих мест, подвинул кресло, пнул ногой табурет и наконец сел к столу. К заброшенному н неубранному столу, на котором вперемешку стояли несколько причудливой формы кофейников, валялись газеты, бутерброды и какие-то исчерканные тонкие тетради, изогнувшиеся и трубки.
Посидели. Потрепались о том, о сем, кто где, кто с кем. Попили кофе. Влезать в серьезный разговор не хотелось, но по неосторожности я дал несколько штрихов к портрету моего непосредственного куратора Телешова, правой руки Борисова. Коле портрет, вернее, обсуждение его пришлось неожиданно по вкусу.
— Я не понимаю одного, старик, — начал он своим сочным, просто-таки румяным голосом, — не понимаю твоего удивления. Удивляться приходится только ему. Ты все еще делаешь ставку на интеллект, знания, умение и тому подобный лепет. А ведь еще сто дет назад некий Ницше прекрасно всю эту бодягу объяснил: воля к власти — вот в чем квешн!
— Коля! Ты не Ницше. И не поднимай волну, которую сам не можешь оседлать.
— Брось, старик. Ты упрощаешь. Что значит можешь — не можешь? Разумеется, я не могу поверить, что Ницше дал универсальную отмычку. Да это и не надо. Он просто дал отмычку, про которую он сам думал, что она универсальна, но это его личное дело, а на самом деле она просто-напросто отпирает несколько старых, ржавых замков.
— Телешов — не старый и, наверное, не ржавый, хотя и не знаю, что это могло бы означать по отношению к нему.
— А вот и именно, что старый и ржавый. Но теоретически, понимаешь? Как тип. Старый, то есть этот тип уже известен давно и объяснен.
— Ну объясняй, объясняй.
— Кофе хочешь?
— Объясняй, объясняй…
— Ты говоришь, что Телешов не очень компетентен…
— Не не очень, а очень. Весьма. Редкостно. Спрашивает, зачем на перфоленте синхродорожка.
— Не перебивай. Итак, он не очень компетентен. И он командует такими асами, как ты, Акимов и кто еще там у вас… И командует настойчиво, назойливо, лезет во все и все только портит. В том числе и настроение. Так, примерно?
— Так, только еще хуже.
— И ты удивляешься, за что его держит Борисов. Удивляешься?
— Удивляюсь? Не то слово. Не знаю. Не понимаю, вот и все.
— Ну так слушай, мальчик, Комолов тебе объяснит. Комолов — спец и все тебе выложит в два счета. Перехожу к процедуре. Формулирую вопрос: за что держат Телешова? Формулирую ответ: именно за то, что он делает. То есть за то, что он сам ничего не делает и вам мешает.
— Давай, давай, раскручивай.
— А раскрутка здесь простая. Мешает он вам работать только с вашей точки зрения. Понятно? Это вам нужен либеральный, интеллигентный шеф, который обсуждает с вами ваши залепы, спрашивает об ошибках всепонимающим тоном и обеспечивает машинное время и все остальное. А шефу, по крайней мере твоему шефу, нужно совсем другое: минимум усилий с его стороны и максимум с вашей.
— Но ведь надо же организовать, надо же обеспечить, надо…
— Не надо, друг Горацио, не надо. Ничего этого не надо: ни организовывать, ни обеспечивать. У Борисюка…
— Борисова.
— У Борисова, вероятно, масса своих, более приятных забот. Вот работа действительно нужна. Выход, продукция от отдела нужны. Что же он делает? Он берет Телешова и заставляет того давить на вас. И чем беспардонней, чем назойливей Телешов это делает, тем пригоднее он, с точки зрения шефа, к своим обязанностям.
— Но ведь нельзя же на одном давлении…
— Кто сказал, что нельзя? Это опять-таки ты говоришь, спец несчастный, технарь паршивый, а Боресенко…
— Борисов.
— А Борисов уверен, что можно. А что здесь такого? У каждого, в общем-то, свои представлении о методах руководства. Вот у него такие: бди, не спущай недреманного ока — дело и завертится. А недреманное око — Телешов.
— А при чем здесь воля к власти?
— А это уже, брат, другой фрагмент. Воли к власти объясняет, почему Телешов успешно справляется со своими обязанностями, суть коих я тебе только что разъяснил. А справляется он с ними потому, что у него воля к власти сильнее, чем у вас, гнилой интеллигенции. Вы можете смеяться у него за спиной над его технической неграмотностью, можете показывать фигу в кармане — ему подобные упражнения на батуде в высшей степени безразличны. Он в каждом локальном эпизоде добивается своего, а оценка общественности ничего здесь но меняет.
Прошло еще полчаса. Наконец аналитическое вдохновение Комолова стало заметно иссякать. Сказано было уже всего много, и чувствовалась та грань в разговоре, за которой, что ни говори, уже не изменишь чего-то общего, уже сложившегося под впечатлением сказанного раньше.
— Ладно, Коля, рад, что доставил тебе возможность размяться, не отрываться, так сказать, от жизни, но теперь я, пожалуй, потопал. Бывай.
Я встал, не ожидая никакого подвоха со стороны лучшего друга.
— Подожди, у меня тут такая штуковина есть — «Гуля-кондоз» называется. Давай по стаканчику, а? — откликнулся лучший друг.
— Нельзя, Коля, засну я с этого «Гуля-кондоза».
— Фирма, чудак. Узбекистон. И разлив ихний… Это тебе не Самтрест.
— Да я понимаю, что фирма. Но засну я, понимаешь? Прямо на машине засну.
Но тут я сообразил, что сегодня я засну и без «Гуля-кондоза». Акимов отсыпался хоть днями, а я так — часок-другой вздремну, и все. И вот теперь, на пятые сутки такого режима, из глубин организма ко мне пришла неоспоримая информация. Сообщение состояло в том, что, где застанет меня судьбина через 3–4 часа, там я и отключусь. Отключусь намертво. Часиков на двенадцать. Я вышел в коридор и позвонил на машину. Передал операторам, чтобы в ночь мою программу прогнали до первого останова и сохранили все распечатки. Рассказал, где найти ленты, информацию, и повесил трубку.