— Все равно.
— Тогда так, — многозначительно начала Гиданна. — Задумывался ли ты, почему человечество не деградирует, несмотря ни на какие провалы истории? Вот ты думаешь: люди звереют…
— Я не думаю…
— Допустим. А я говорю: очеловечиваются. Отдельные могут. Но этим они обрекают себя на новую жизнь в созданной ими же помойке. Всяк обречен выкарабкиваться сам. Не в этой жизни, так в другой. Всяк обречен начинать с того шага, на котором оступился. И нет иного, только к свету. Таков закон кармы. И я говорю: если ты не преуспеешь, если не преодолеешь себя, тебе придется прожить свою жизнь со всеми ее тяготами еще раз. И я говорю: все божественное, что тебе дано, ты должен воплотить в себе и развить. Не в этой жизни, так в другой, так в третьей.
Епифан кивал удоволетворенно при каждом ее слове, будто она отвечала урок, и бабка Татьяна, стояла в дверях, подперев кулачком, подбородок: слушала завороженно. По избе разливался багровый отсвет от оконных стекол, впитывающих закатное зарево. Андрей молчал, раздумывая не столько над словами Гиданны, сколько над заверением Епифана, что и он, Андрей, тоже верующий, как все. Скажи такое в отделении милиции — шарахаться начнут.
— Какой я верующий… — сказав задумчиво. — Молиться не умею.
— Молиться надо, — обрадованно выкрикнул Епифан, словно ждал сказанного и вот дождался. — Только не для Бога это, а для себя. Чтобы не забывал о своем божественном предназначении…
— И в церковь не хожу.
— В церкви, ясное дело, скорее снисходит благость. Единое устремление создает. — Старик пошевелил пальцами в воздухе и замолк, не находя слова.
Снова повисла тишина, ощутимая, плотная. И с улицы не доносилось ни единого звука. Было в этом всесветном молчании что-то многозначительное и жутковатое.
— Сильные духом молятся в пустыне, — сказал наконец.
— Противоречие получается, — возразил Андрей.
По следовательской привычке ему хотепось и теперь все до конца прояснить.
— Христос создавал церковь для всех, не деля людей на сильных и слабых…
— Церковь создал Павел, — прервал его Епифан.
При этом он опять сердито прихлопнул ладонью, и Андрей решил больше не возражать, не лезть в спор со своими куцыми познаниями в этом деле. Но похоже было, что, возражая, затронул он что-то важное. Епифан выпрямился, навис над столом и заговорил назидательно. В точности, как Гиданна, когда поучала. Даже голос был похож.
— Не поняв учение Христа, да толком и не зная его, Павел связал это учение с фарисейским преданием, с Ветхим Заветом. Со времени Павла начинается Талмуд христианский, называемый Учением Церквей. Учение Христа проповедует непосредственное общение человека с Богом, утверждат, что учительство есть источник зла в мире. И вот первый фарисей Павел, не понимая учения, подхватывает слова и торопится поскорее всех научить какой-то внешней вере в воскресшего и искупившего мир Христа. Когда Павел учит, Евангелия еще нет и — учение Христа почти неизвестно, и Павел, переменив одно суеверие на другое, проповедует его миру. И многие приняли толкование Павла, одни — заменяя им иудейство, другие — эллинство. Но когда являются Евангелия Матфея и Луки и в них выясняется вся сторона учения Христова, его, это учение, подгибают под суеверие Павла, примешивают иудейства, и вера в Христа представляется верой в нового прибавочного Бога — Мессию…
Андрей слушал и недоумевал: чего это Епифана понесло в такие дебри? Вроде и повода не было. Но что-то такое имелось в словах, заставляя следить за мыслью. Он коротко глянул на Гиданну. Она сидела бледная, с таким напряжением на лице, что, казалось, вотвот потеряет сознание. Напряжение это передавалось Андрею, но проходило, когда он отворачивался. Не задевала его премудрость Епифанова, почти не задевала.
— Думаешь, все это я сам придумал? Это говорил еще граф Толстой. Тот самый, писатель.
И еще больше удивился Андрей. Но не тому, что Лев Толстой бросил Павла, то бишь еврейского проповедника Саула, что называется "рожей об стол" — все русские писатели были горазды мудрствовать, а Лев Толстой в особенности, поразило, что деревенский мужик так лихо цитирует классика. Что это? Откуда это у него? Или русскому колдуну все нипочем? Не зная, ведает, не ведая, знает? Ничего Андрей не сказал, но Епифан сам догадался о его думах.
— Да нет, какой я колдун. Я просто умею использовать дар, данный мне, как и всякому, — разум и сердце.
Андрей подумал, что таких «умельцев» в некие времена называли еретиками. И опять Епифан догадался и почему-то очень разволновался. Заговорил так, будто продолжал незаконченный с кем-то спор:
— Еретики те, кто считает, что Богу, для того чтобы вочеловечиться, нужно непременно поступать почеловечески. Ахают: девственница родила! Эка невидаль! Такое бывало во все времена, и никого это не удивляло. Вдумайтесь, как объясняют-то. Является к девице человек… Ну, ангел, ангел, не маши головой-то, — резко повернулся Епифан к бабке Татьяне, будто видел спиной. — Явился и говорит: придет к тебе вечерком некто, а ты на всякий случай подмойся… Не вскакивай, не вскакивай, ишь, запрыгала, опять оглянулся Епифан. — А ты сообрази сама-то, что должна была дева подумать?.. Пусть не подумала, не догадалась по неведению. Но люди-то потом все так вот и посчитали. Иначе откуда же пошли всякие «Гаврилиады» и прочие срамные байки… Не-ет, Духу Святому, чтобы вочеловечиться, совсем не нужно лезть на деву-то по-мужицки. Дух Святой всегда и во всем, войти-выйти для него — не обязательно дверью хлопать. Вникаешь? Вот и вникай, вникай.
— Чтой-та ты, Епифан, седни не в себе как! — сердито выкрикнула баба Таня и порывисто заметалась по избе, запереставляла громко ухваты у печки, загремела ведрами в сенях. — Послушать тебя, так сына-то Божьего и не было совсем.
— Как же не было? Был Иисус, и родила его простая женщина обычным образом.
— Обычным?! Без отца-та?
— Почему без отца? У тебя вон трое было, сама знаешь, можно ли без отца.
— Тьфу, охальник!..
— Не плюйся, о Боге речь.
Баба Таня, присевшая было на табуретку у двери, опять вскочила, убежала в сени и затихла там, прислушиваясь.
— Отец был, да только нельзя было Иисусу по отцу зваться. Не для того он рожден, чтобы продолжать отцово. Иисус не твой, не мой, он всеобщий.
— Без роду, без племени, — вынырнула из сеней баба Таня и хихикнула, явно на что-то намекая.
Епифан крякнул, но виду не подал.
— Принадлежи Иисус к какому-нито племени, и племя это возгордилось бы надо всеми, и не единение было бы, а распря.
Тут и Андрея проняло, и он сказал: