— Бог с вами, Володя, я в православной вере крещен.
— Так эт полдела! И твоего индейца охмурить можно. Да нужно сначала обрести Господа нашего Иисуса Христа в сердце своем.
— Это вы правильно.
— Правильно — неправильно, да где Он в сердце твоем? То-то. Это ты своим индейцам заливай.
— Грустно как-то, Володя. Это сколько ж душ на земле ежедневно погибает.
— Веселого мало.
— А вы не в курсе, сколько спасается? Ну приблизительно.
— Да немного.
— Ну сколько?
— Тебе как, в процентах, что ли?
— Хотя бы в процентах.
— Ну не знаю, процентов десять, пожалуй, наберется.
— А вы сейчас не пьете, Володя?
— Тебе чего от меня надо, балабол?
— Не обижайтесь. У меня нечаянно вырвалось.
— За нечаянно бьют отчаянно. Да мне на тебя нельзя злиться. Потому ты мне брат во Христе.
— Как это во Христе?
— Да очень просто. Мы с тобой в одной коммуналке прописаны, так? Так! Куда от тебя денешься? Вот и приходится терпеть. К тому пес тя знает, может, одумаешься. А тогда все едино в одной тусовке Бога будем славить. Чего ржешь?
— Извините, Володя, странно от вас слышать слова из нынешнего собачьего жаргона.
— Ты чего привязался, сукин сын? Ступай прочь! Мне вечерю нынче стоять, поспать требуется.
— Вечерню, Володя, не вечерю. Вечеря — это у Христа со ученики.
— Ты смотри, грамотей какой! А знаешь, что Христос Иуде сказал?
— Что?
— Лучше бы тебе, говорит, на свет не родиться. Понял?
При Сталине мой бывший сосед начинал «топтуном», то есть секретным агентом, при любой погоде досматривающим за стадом обывателей. Он топтался в бесконечных оцеплениях вдоль трассы, по которой несся бронированный лимузин с очередным кремлевским хозяином. Он старел, тайно лаская в кармане драпового пальто эбонитовые накладки на рукояти пистолета. Несколько пар калош истоптал. Служил исправно, заработал пенсию и болезнь ног.
И вот кремлевские хозяева объявляют, что-де времена переменились, облачаются в вывернутые наизнанку одежды, и нате вам, наш бывший агент в мгновение становится, как он утверждает, «келейным монахом», дико ненавидящим все якобы посягающее на его правую веру. С Христом запросто. Ангелы у него чуть ли не на посылках…
Господи, что же с нами всеми дальше-то будет?
Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога…
Быт. 22: 12.
Пятясь в горку, я держался за плетень, сколоченный из живописно кривых слег. Передо мною возлежала колоссальной протяженности долина, и я обозревал отсюда, с гребня пологого возвышения, ленты лесов на горизонте и за ними следующие ленты лесов. Русла извивающихся речек, отмеченные зарослями ольховника, сжатые хлебные поля, изумрудные скатерти озими, ленты дорог, переходящие в улицы деревень, — все играло и менялось под бегущими по земле пятнами солнечного света. Высоченные облака надвигались с севера и тащили за собою бескрайнюю серо-синюю тучу. Туча достигла Иосифо-Волоколамского монастыря, монастырь вспыхнул белыми стенами и поблек; одеяло дождя накрыло монастырь, и он стал невидим. Еще свадебной свечою виделась колокольня церкви в Язвище, еще солнечным лучом возжигались окрест нее пятна плачущей листопадом осени.
«Вот и дожил я до старости. Иду своими ногами. Держусь за плетень своими руками. И главное дело, точь-в-точь как в отрочестве, чуть не сводит меня с ума расточительная, неизвестно зачем созданная вот эта красота. Выходит, жизнь удалась».
— Ай не налюбуисси? Вот те Бог отломил — глазом не съешь. Чем эт ты Ему угодил?
Я отпрянул. Чтобы не упустить хотя бы малость из природного действа, я все шел и шел спиною вперед и на кого-то натолкнулся.
— Чего спужалси? Ангелов не видал?
Говорил крылатый мужичок, костистым задом расположившийся на верхней перекладине плетня. Лицо с розовым носом, крестьянское. Уши большие, прозрачные. На теле когда-то не то желтый, не то оранжевый хитон. За спиной два прямо-таки театральных, поистаскавшихся по гастролям крыла. В одеревеневшей, с синими жилами ладони крылатый мужик держал окурок. Над прядью жидких волос криво сидела ушанка из тех, что носят солдаты и заключенные. Мужик затянулся и продолжал:
— Красота тута — залюбуисси. Ежели иметь мозги, сучествовать пользительно тут: можно сказать, райская территория. Да у вас мозгов нету. Загадили все, едрит вашу корень. Как эт загадили? А так: какой не то Зимний дворец отгрохаете, картинок в ем понавешаете, мебеля флорентийские наставите, а сами во дворе в чапыжнике без штанов заседаете. Ты, прохожий, смекай: всякая цивилизованность начало имеет с устройства отхожих мест. Чего таращишься? Эт не мое постановление, а Божье.
«Какой-то ангел от сортиров, — выскочило у меня, но губ не расцепил, сдержался. — Где-то я уже кого-то от сортиров встречал».
— Да генерала от сортиров ты встречал. В книжке про Швейку, про страшну тогдашню катастрофу. Генерал-то хоть и дураком там глядит, да твой Швейка полная дрянь, как и его написатель, бездельник и пьяница. От таких дерьмовых солдатов не одна империя пала.
Помолчав, Ангел продолжал:
— А я те говорю, в тылу любого действа должон быть сортир. Позади вас же, окромя гадости, ничего нету. Атомну дрянь куда заховаешь? В небе дырья, и там вкруг земли опять же ваше дерьмо в контейнерах крутится. Оружью подлейшего понаклепали столько, что оно, как пить дать, шарахнет под вашей же задницей. Для врагов вшей ядовитейших в бутылях напарили такую пропасть, что достанется аж по горсти на кажинного земного жильца. Да вам и в башку не идет: вши-то смертельные энти с вас же и почнут. Все б это собрать да спалить в бездонной ямине, да нету у вас тех ям. Оттого так, что отхожих мест для ваших мозгов не позаботились соорудить. Мысли-то из какого места из вас выходют? То-то! Кто напридумал реки убить, леса свести, птиц-зверей вполовину извести? Сами уж жабрами дыхаете; вы ж давным-давно пропащие! Вашими мыслями все отравлено.
Не могу вспомнить всего говоренного жутким ангелом-мужиком. В голове моей все перемешалось, помнятся какие-то обрывки его объяснений, объяснений диких, всему привычному противоречащих.
— Гляжу, с интеллигенции будешь. Знаю вашего брата: проснетесь, раздражните слабые свои мозги — и давай на все яды пущать. И то не так, и это погано, аж тошнит вас. Остановиться до могилки не могете. Болтаете, болтаете, сто книжек прочитаете, сто понапишете. Лучшей в тюрягу идете, чем работу какую-нибудь сработать. Обязательно до революциев дотявкаетесь, и тады для вас самый скус — кровя.