Нянюшка придвинулась поближе к сидевшей между нею и Прюнскваллором Фуксии и вытаращилась на Доктора поверх ее плеча.
– С ним… ему хорошо, сударь… по-моему, сударь… спасибо, – сказала она.
– Ага! – проведя рукой по гладкому подбородку, произнес Прюнскваллор. – Так ему, стало быть, хорошо? Ага! отлично. От-лич-но. Небось, досуже струится себе с одного холма на другой. Блуждает средь костных кущ, попирая ткани и питая, как умеет, ваше старое тело. Госпожа Шлакк, я чрезвычайно доволен. Да, но сами-то вы – в сокровенных глубинах вашего я, – сами-то вы как себя ощущаете? В рассужденьи телесном, покойно ли вам – вам, как единому целому, от милых седин головы вашей до маленьких топочущих ножек – покойно ли вам?
– О чем он говорит, дорогая? – спросила, сжимая руку Фуксии, бедная госпожа Шлакк. – Ох, бедное мое сердце, о чем говорит Доктор?
– Он хочет узнать, хорошо ты себя чувствуешь или плохо, – ответила Фуксия.
Нянюшка обратила обведенные красным глазки к гладкокожему человеку с копною волос и глазами, плававшими и взбухавшими под сильными стеклами очков.
– Ну же, ну же, дорогая моя госпожа Шлакк, я ведь не съем вас. Что нет, то нет. Даже если вас прихлопнут поджаренным хлебом, поперчат и посолят. Ни кусочка не съем. Вам ведь неможилось – да, конечно, со времени пожара. Вам неможилось, дорогая моя, – более чем неможилось, что было более чем естественно. Но лучше ли вам сейчас – вот что желает узнать ваш доктор – лучше ли вам сейчас?
Нянюшка открыла наморщенный ротик.
– Да ведь то так, то этак, сударь, – сказала она, – а вообще-то я все слабею.
Сообщив это, она поспешила поворотиться к Фуксии, словно желая удостовериться, что та никуда не делась, и стеклянные виноградины на ее шляпке звякнули.
Доктор Прюнскваллор вытащил из кармана большой шелковый носовой платок и промокнул им лоб. Ирма, одолев немалые трудности – причиненные, предположительно, китовым усом и прочим в этом же роде, – ухитрилась присесть на ковер, сопроводив этот подвиг продолжительным скрипом шкивов, коленчатых рычагов, перлиней и фиш-гаков. Сидения на земле она, вообще говоря, не одобряла, однако и смотреть на затылки присутствующих ей наскучило, вот она и решилась рискнуть, разыграв хоть и краткую, но не подобающую истинной леди интерлюдию. Она смотрела на Титуса и говорила себе: «Будь это мой ребенок, я бы его постригла, особенно при том положении, какое он занимает».
– И к чему же сводится ваше «этак»? – спросил Доктор, возвращая шелковый платок в карман. – Сердце ли ваше ведет себя неподобающим образом – или нервы – или печень, благослови вас небо, – или вас допекает общая телесная слабость?
– Устала я, – ответила госпожа Шлакк, – уж так устала, сударь. Мне ведь все-все приходится делать.
И бедная старушка задрожала.
– Фуксия, – сказал Доктор, – загляните ко мне нынче вечером, я дам вам укрепляющее средство, а вы присмотрите, чтобы она каждый день его принимала. Клянусь всей и всяческой неувядаемостью, ей это необходимо. Бальзам и лебяжий пух, дорогая Фуксия, юные лебеди и старые гаги, она должна получать это ежедневно – сладость для нервов, дорогая, и хладные, как могила, пальцы для ее старого, старого чела.
– Глупости, – сказала сестра, – я говорю, глупости, Бернард.
– А вот и Титус, – продолжал доктор Прюнскваллор, не обратив внимания на сестрины возгласы. – Облаченный в лоскут, оторванный от самого солнца, ха-ха-ха! Какой он стал огромный! И какой важный. – Доктор, раздув щеки, фыркнул. – Близится великий день, не так ли?
– Вы насчет «Вографления»? – спросила Фуксия.
– Никак не меньше, – подтвердил, склоняя голову набок, Прюнскваллор.
– Да, – сказала девочка, – осталось всего четыре дня. Плот уже строят.
И внезапно, словно ей не по силам стало сносить бремя своих мыслей:
– Ах, доктор Прюн, мне нужно с вами поговорить! Можно я приду к вам? Поскорее. Только обойдитесь без длинных слов, ведь вы же можете, потому что я так… ну… потому что у меня… потому что я мучаюсь. Доктор Прюн.
Прюнскваллор принялся что-то вяло рисовать на песке длинным белым пальцем. Фуксия, удивленная тем, что он ей не отвечает, перевела взгляд на песок и увидела, что Доктор пишет:
Сегодня в 9 вечера в Прохладной Зале.
Затем длинная ладонь его стерла написанное и тут же все вдруг почувствовали, что за спинами их кто-то стоит и, обернувшись, увидели Двойняшек, неотличимых тетушек Фуксии, замерших на солнцепеке, словно пурпурные изваяния.
Доктор проворно вскочил на ноги и склонил в их сторону гибкое тело.
Сестрицы не обратили на его учтивый жест никакого внимания, обе глядели на Титуса, мирно сидевшего у самого края воды.
Казалось, что от небесного зенита до места, в котором он сидел на полоске песка, натянут гигантский задник – зной сделал озеро плоским и поставил стоймя на песчаный его окаем, подняв вместе с ним и дальний крутой берег, расписанный в три оттенка зеленого соснами и их тенями, огромными жертвами солнечного удара, а на рваном краю этого, кое-как намалеванного леса уравновесил, словно разрезную картинку, тяжкое, мертвое, синее небо, раскинувшееся по дуге до самого просцениума границы зрения – до изгиба век. В основании этого кричащего занавеса и сидел он, невероятно маленький, – Титус в желтой рубахе, снова уперший подбородок в ладонь.
Фуксия чувствовала себя неудобно оттого, что тетушки ее стоят прямо за нею. Она поглядывала на них краешком глаза и затруднялась представить, что они когда-нибудь вновь обретут способность шевелиться. Статуи, белолицые, белорукие, в складках царственного пурпура. Госпожа Шлакк их присутствия все еще не обнаружила, в наступившем молчании ее обуяла глупая потребность поговорить и, позабыв свою робость, она задрала голову, чтобы лучше видеть стоящего Доктора.
– Понимаете, Доктор, сударь, простите меня, – затараторила она, сама пугаясь собственной храбрости, – понимаете, организм-то у меня, сударь, всегда был уж такой энергичный, сударь, я с самых малых лет все что-нибудь делала, делала, не одно, так другое. Про меня все так и говорили: «Что же она еще-то наделает?». Завсегда.
– Нисколько не сомневаюсь, – откликнулся Доктор, снова усаживаясь на ковер, на сей раз лицом к нянюшке Шлакк, брови его были приподняты, розовое лицо выражало невиданную внимательность.
Госпожа Шлакк воодушевилась необычайно. Никто до сих пор не выказывал подобного интереса к тому, что она говорила. Прюнскваллор же решил, что Двойняшки, по всем вероятиям, так и останутся еще добрых полчаса оцепенело торчать на одном месте, а значит, ему нет никакого резона утруждать, рассуждая физически, свои изящные ноги, да оно и не согласовывалось с его уважением к себе, пусть несколько причудливым, но при всем том глубоким. На поклон сестры не ответили. Правда, они его и не заметили, но тут уж ему себя винить не приходилось.