Им не удавалось нанести себе непоправимый вред, поскольку зло не задерживалось возле нее, питаемое невежеством тех, кто дальше других забрел в темный лабиринт мелкого эго. Их запутал именно тот самый интеллект, которым они так гордились.
Порой же, то в одном, то в другом веке, она посылала весть об избавлении столь громогласно, что отрицать этот зов было невозможно. Устами поэта, священника или ребенка она звала своих чад домой. И призыв звучал, омывая волшебными звуками пустоши безнадежной разобщенности. Кто-то слышал его, кто-то возвращался, кто-то поражался и проникался воодушевлением, часть людей полагала весть слишком простой, чтобы быть правдой, и начинали искать более сложных путей, удивляясь при этом силе порождаемого стремления, от которого слезы наворачивались на глаза; но большинство, не желая признаться, что в сердце своем ощущает тайное блаженство, стремилось убедить себя в пристрастии к бесконечной борьбе и лихорадочной спешке.
Порой же она выбирала совершенно иные способы, посылая поразительную весть в цветке, порыве вечернего ветерка, ракушке на прибрежном песке, но чаще всего вплетала ее в мелодию, оттенок морской волны или растительного ковра, покрывающего холмы, шелест ветвей в сумерках, закатный или рассветный шорох. Это Теренс и сам мог припомнить…
Но никогда призыв не достигал ее детей через разум, ибо именно он и увел их прочь. Ее зову внимает лишь сердце.
Простая жизнь! Вспомнив о всех смелых утопиях, придуманных людьми, он улыбнулся, ибо был свидетелем столь ослепительной истины, что не оставила ни единого темного уголка. Воистину, далек тот день, когда лев ляжет рядом с ягненком, а люди заживут мирно, заботясь друг о друге; когда внутренняя жизнь будет признана за реальность, которой она является, где неведомы раздоры, завоевания и потери, поскольку нет обладания материальными вещами; где мелочное Я сольется с жизнью больших масштабов — далек, но, вне всякого сомнения, не является недостижимым. Теренс видел лик природы, слышал ее зов, вкусил радости и покоя, значит, и прочие люди в уставшем от борьбы мире могли бы достичь того же. Стоило лишь показать туда путь. Блистающая истина, которую он видел совершенно ясно, состояла в том, что любой услышавший зов знал: он обращен к нему, облаченный в сияние любви, весь мир превращающей в родню, а Землю — в поистине священную мать. И каждая душа способна явить собой тот канал, которым призыв вернуться домой полетит дальше по миру. Жить в согласии с природой, деля с ней сознание высшего порядка, стремясь подняться к состояниям более величественным, ближе к вечному дому — это было начало постижения истины, жизни, пути.
Всем религиям нашлось объяснение, как и бескомпромиссным заявлениям, заставляющим людей отворачиваться друг от друга, — страху потерять жизнь, если направить усилия на поиски воссоединения с природой; почти недостижимой любви к соседу своему как к самому себе; представлению, что богатым может помешать войти в царствие небесное грубое нарушение чьих-то прав. И мир должен увидеть это вместе с ним, просто обязан, никуда не деться. Незатейливость малого ребенка, бескорыстие и самоотдача мистика — вот замечательные ключи к тайне.
Смерть и могила утратили силу. На стадии расширенного сознания, за пределами преходящей материальной стадии бытия, он видел воссоединение любимых, которых подобно словам включали во фразу, поясняющую их жизнь, ту фразу — в абзац, а его — в величественную историю свершений, которая в итоге войдет в вечную библиотеку Бога, воссоединяющего все.
Теренс видел, как божественные эти волны, вечные и безмятежные, достигали пика, и каким-то образом понял, что на каждой из стадий личность не теряется, а, скорее, расширяется и укрупняется. Любовь к Земле, жизнь в близости к природе и отрицание так называемой цивилизации — есть первый шаг восхождения. В простой жизни, возврате к природе начиналась тропа к звездам и небесам.
В конце недели знакомый пароходик бросил якорь в бухте, и ирландец купил билет домой. Стоя на пристани, он наблюдал за разгрузкой, когда его похлопали по плечу, и он услышал голос приятеля. Сердце подпрыгнуло от удовольствия. Никаких любезностей, чтобы начать разговор, им не требовалось.
— Рад видеть вас живым и невредимым. Значит, вы не нашли своего друга, верно?
О’Мэлли всмотрелся в загорелое лицо все с той же всклокоченной, пожелтевшей от табака бородой и заметил, как дружелюбно поблескивают карие глаза доктора. Тот снял фуражку и промокнул лысый череп.
— Напротив, я жив и невредим оттого, — ответил ирландец, — что я его нашел.
Это удивило доктора Шталя. Он отпустил руку Теренса, которую до того крепко сжимал, и двинулся вместе с ним дальше по пристани.
— Лучше убраться с этого дьявольского солнцепека, — сказал он, лавируя между грудами товаров и тюков, — иначе просто мозги закипят.
Направляясь в город, они пробирались сквозь толпу смуглых турок, грузин, персов и армян, которые, истекая потом, полуголыми трудились на солнце. В заливе стоял русский крейсер, посреди грузовых и пассажирских судов. Нефтеналивной пароход принимал груз. Все под лучами яркого солнца. Черное море горело расплавленным металлом. Вокруг поросшие лесом отроги кавказских гор вздымались сквозь дымку к безоблачному небу.
— Красиво, — заметил немец, указывая на береговую линию, — но не сравнить с красотой островов Греческого архипелага, мимо которых мы проходили, верно? — Взгляд его сделался пристальным, и он на том же дыхании продолжил: — Вы возвращаетесь нашим пароходом?
— Красиво, — проговорил О’Мэлли, не заботясь ответить на вопрос, — потому что живет. Но внешние прекрасные черты припорошены пылью, собравшейся за долгие века небрежения, и я собираюсь стряхнуть эту пыль, ибо научился, как это делать. Он научил меня.
Шталь даже не глянул на него, хотя слова были довольно поразительными и бредовыми. Приятели шли рядом и молчали. Возможно, доктор отчасти понял его. Теренсу трудно было восстановить связь с миром внешних проявлений. А личность Шталя стала первым звеном, поэтому О’Мэлли выбрал из океана блаженных видений в душе первые попавшиеся фразы.
— Да, я купил билет на ваш пароход, — ответил он, вспомнив прозвучавший вопрос.
Ему не показалось странным, что приятель не отреагировал на прозвучавшие намеки. Он слишком хорошо его знал. Доктор лишь ждал, когда их накопится побольше.
Они сели за тем же столиком, выставленным на тротуар возле гостиницы, где несколько недель назад пили кахетинское и вдумчиво беседовали. Немец заказал по бутылке вина и минеральной воды, лед и сигареты. Пока они попивали охлажденный золотистый напиток, сняв шляпы и повесив пиджаки на спинки стульев, Шталь знакомил его с новостями и событиями в мире людей. Покуривая, О’Мэлли слушал вполуха. Все представлялось далеким, нереальным, почти фантастичным — череда безобразных, безумных происшествий, сущие симптомы расстройства или даже болезни. Визг политики, рев и грохот летательных аппаратов, финансовые крахи, неистовые восстания рабочих, слухи о приближающейся войне, смерть королей и магнатов, ужасные происшествия и непонятное брожение в огромных городах. Будто речь шла о неволе, о безрадостном заключении, ибо все происшествия связывали между собой раздоры, боль, тоска и стремление вырваться наружу. Люди подчинялись вещам, вместо того чтобы подчинять их себе. А те пустяки, на которые они возлагали надежды, лишь еще больше закрепощали, укрепляя оковы.