Откуда-то явилась сумка — я и не заметил, как Сонечка ее принесла, — взвизгнул замок, сумка раскрыла пасть, и колбаса улетела в нее, словно в бездонную яму. Сонечка тут же успокоилась, опять стала милой и симпатичной и, когда я настойчиво двинулся ее провожать, кивнула:
— Ну ладно уж, проводите. Но только до угла, не дальше…
Мы вышли на улицу в алые лучи заходящего солнца. Сонечка взяла меня под руку, и мы зашагали с ней рядом под блестящими взглядами сплетниц на вечерних скамейках. Я счастлив был тогда, дядюшка, и мне было радостно оттого, что они видят нас вместе с Сонечкой. И мне хотелось, расправив крылья, взлететь у всех на глазах и кричать, паря над верхушками деревьев: «Люблю! Люблю!» Но я лишь прижимал к себе теплую ладонь Сонечки и блаженно щурил глаза. У поворота она остановилась.
— Все. Дальше не ходите, — сказала строго.
Я грустно смотрел ей вслед. Я видел, как прошагала Сонечка через всю улицу, как повернула к себе в ограду. И когда она уже скрылась за зеленым облаком вишни, я разглядел вдруг, что знакомый мужчина возник у их калитки и, по-свойски открыв ее, вошел во двор. Меня начало трясти — то был Любопытнов…
Некоторое время я стоял, словно столб, не имея сил двинуться с места. Но после, наконец-то столкнув себя, зашагал к дому. Однако мозг мой как будто воспалился. Одни и те же вопросы пробегали по его извилинам, как по ленте испорченного телеграфа: «Любопытнов? Туда? Зачем? Любопытнов? Туда? Зачем…» Вернувшись домой, я рухнул на диван и уставился в потолок. «Любопытное? Туда? Зачем?» — крутилось в голове. Битый час, наверное, мучился я в приступах ревности. И вдруг кошмарная догадка подняла меня с лежбища: а может быть, Сонечка потому и не велела ее провожать, что боялась нашей с ним встречи? Дальше — больше, дядюшка. Вы ведь знаете фантазию ревнивцев. Через минуту я уже бегал по комнате, как тигр по клетке. Картины одна жутче другой представлялись мне. То виделся шикарно накрытый стол (и на нем колбаса, моя, порезанная тонкими ломтиками, для того и брали), за столом Сонечка и завхоз расселись важно, а по бокам Антоний Петрович с толстозадой своей супружницей… То виделось мне, как наливает Антоний Петрович в фужеры шампанского, и оно, пенясь, становится словно вата… То слышались мне сияющие, будто новые рубли, слова Антония Петровича: «Ну-с, дети мои, с помолвкой вас…» То виделось и вовсе умопомрачительное, как поднимаются, выждав момент, догадливые папа с мамой и тихо уходят к себе, и самоуверенный Любопытнов тянет наглую руку к Сонечкиной талии… Нет, дядюшка, дальше терпеть я не мог и, не в силах утихомирить свои страсти, выскочил на крыльцо и зашагал к Сонечкиному дому.
А между тем сумерки укутывали землю в зябкую черную шаль. Я шел по влажной траве, ощущая кожей, как холодна и обильна роса на ней. Только тогда заметил я, что вышел из дому в старых домашних тапочках. Но охоты возвращаться не было, и я так и побрел по улице, как больной по больничному коридору, шлепая задниками стоптанных тапочек. Уже становилось студено, и старушки, ретивые стражи хлыновской нравственности, не вытерпев стужи, поднимали отсиженные зады с наблюдательных постов и, довольные не зря проведенным вечером, шагали по избам, на покой, в предвкушении сладкого сна переговариваясь умильно:
— Айда, девки, я пошла спать… Щас корешка пожую и завалюсь… У меня уж постелено…
— А я чайник под одеяло поставила… Лягу, а там уж тепло, будто мужик нагрел…
Я шагал мимо и думал: «Счастливые, ничто-то их не волнует, ничто не мучит, все позабыто, все в прошлом, и души их спокойны и пусты…» Наивный, кому я завидовал? Старым, бессильным и больным. Но человек в гóре завидует всем, даже нищему и слепому.
Вскоре очутился я перед домом распрекрасной моей Сонечки. Антоний Петрович на славу благоустроил свое жилище. Дом был высок и крепок. Дощатый двухметровый забор с колючей проволокой поверху скрывал от любопытных взглядов широкие окна. Но, прислонившись к ограде, я все же сумел сквозь узкую щель разглядеть, как парадно и щедро светятся они. Одно окно оказалось приоткрытым. Но больше ничего не смог заметить я, потому что занавески были сдвинуты плотно. Стояла тишина, такая пронзительная, что даже стрекот кузнечиков на полях различал мой слух. И в этой тиши страшно преступным казалось мне безмолвие в Сонечкином доме. Если бы хоть свет не горел в окнах, то было бы все объяснимо, но он полыхал вовсю, словно там заседала городская дума. От этой страшной тишины беспокойство мое еще более усилилось, фантазии разыгрались, и, забыв осторожность и приличие, я стал искать способ заглянуть внутрь Сонечкиных хором. Пройдя вдоль забора, я нашел другую, более широкую щель и сквозь нее стал изучать дом, как Метелица из «Разгрома» изучал белогвардейское логово. Только сейчас, приглядевшись, заметил я, что плотные шторы закрывают окна наполовину, что верх рам завешен узорчатым тюлем. Окна были высокими, и если бы кто-то и захотел заглянуть в них через прозрачный тюль, то все равно бы не дотянулся, будь он хоть дядя Степа из стихотворения Михалкова. Ах, как бы заглянуть туда? Но как, как? Тут вспомнил я о своих крыльях и изумился простоте задуманного. Рядом с Сонечкиным домом за забором росли два тополя, и один из них был как раз напротив приоткрытого окна, и если бы сесть на его толстую ветку, то можно было бы наблюдать все, что происходит в комнатах. А вероятно, даже и слышать. Так я и сделал. Оглянувшись, увидел я, что улица темна и пуста и меня никто не засечет, и, вспорхнув, как мотылек, я в мгновение вознесся над забором и оказался на верхушке тополя. Потом, спустившись, достиг толстой ветки перед окном. Расположившись на ней, как всадник на лошади, я прищурил глаза и увидел… Но об этом, как говорят старые романисты, в следующей главе.
Я увидел шикарно накрытый стол: зелень, огурчики, помидорчики, салаты всякие, колбаска (моя), порезанная тонкими, прозрачными ломтиками, селедочка с серебряной жирной спинкой, дюжина водки в фольговых кокетливых шляпках… Стол был накрыт на двенадцать персон. Все было в полной готовности к пиршеству, все ждало его, изнывая от нетерпения. Однако комната была безлюдна, словно сцена перед спектаклем. Несколько минут ждал я, томясь и потея. Поднявшийся вдруг ветер обдувал мою спину, липкая листва хлестала по щекам, будто наказывая за дерзость. Но я был терпелив, и вскоре терпение мое вознаградилось, потому что дверь неожиданно отворилась и в комнату вошла Сонечка. Она была уже в платьице, белом платьице из марлевки, развратной материи, просвечивающей, как целлофан. Платье свисало до самых пят, что придавало Сонечке томный вид, делая ее похожей на барышень из романов Тургенева. Зачарованно смотрел я на милую. Что она будет делать? Зачем пришла сюда? И для чего так вырядилась? Кого собралась заманивать и соблазнять? Уж не Любопытнова ли? И, несмотря на ветер, мне стало жарко от этих мыслей. А Сонечка обошла вокруг стола, осматривая взглядом хозяйки, все ли в порядке, затем, выглянув за дверь, не идет ли кто, взяла осторожно с тарелки кусочек колбасы и сунула за нежную щечку. Потом уселась на диван и задумалась. Взгляд Сонечки был устремлен в окно, прямо на меня, и хотя я знал наверное, что она не видит ничего в кромешной тьме из ярко освещенной комнаты, мне все равно стало не по себе оттого, что подсматриваю я ее жизнь. «Нельзя так поступать, — совесть начала мучить меня, — низко это. Слезай и убирайся восвояси. Будь что будет…» Но едва я так подумал, как двери распахнулись и толпа шумных мужчин ввалилась в залу. С изумлением разглядывал я их. Половина из вошедших оказалась знакома мне. Тут был уже известный нам завхоз Юрочка Любопытнов, тут находился тучный и круглый, словно буква «О», управляющий хлыновского банка Быгаев, тут шустренько размахивал конопатыми руками снабженец из детского дома Ашот Араратович Казбек, хотя на вид был совершенно русский человек, тут притаился в углу, как кузнечик, директор хлыновского элеватора Бухтин, тут… Ну, да хватит перечислять. Я же ведь исповедь пишу, а не донос. Добавлю только, что среди видных и небезызвестных в Хлыни граждан присутствовал, как вы сами понимаете, и досточтимый хозяин хлыновского «Универсама» Антоний Петрович Мытый… Гости входили по двое и по трое, увлеченно обсуждая что-то, перебирая в руках, пересчитывая и пряча в карманы какие-то красные купюры, похожие на десятки. Гости гудели вокруг стола, точно шмели вокруг бутылки с сиропом, никак не решаясь сесть за него, хотя мохнатыми лапками инстинктивно тянулись к угощению. А Сонечка, будто белый мотылек, порхала меж ними, рассаживая вошедших, и мне было горько видеть, как беспардонно заглядывают они к ней за пазуху, словно к горничной или служанке. Однако, к удовлетворению моему, когда уважаемая публика уже почти расселась, Антоний Петрович кивнул дочке на дверь, и она тут же удалилась. Меня это утешило, ибо я понял, что смотрины тут ни при чем и я зря волновался и мучился. Успокоившись, хотел я уже покинуть наблюдательный пост, но в этот миг Антоний Петрович с каким-то мужчиной подошли к раскрытому окну и, отдернув занавеску, достали сигареты. Чиркнула спичка, высветив на мгновение их широкие лица. Игривый дымок «Филип-Морриса» поплыл в мою сторону. Сие нежданное явление вынудило меня оставить мысли об отлете, и, опасаясь быть замеченным, я продолжал недвижно сидеть на ветке. Разговор курильщиков был отчетливо слышен мне.