Ознакомительная версия.
Если вас, дорогой читатель, интересует, как развивалась моя литературная карьера после смерти Диккенса, я выскажусь о ней одной-единственной жестокой фразой: все считали, и я с самого начала понимал, что моя карьера и я вместе с ней обречены на самый прискорбный провал.
Следуя примеру Диккенса, я в конце концов стал выступать с публичными чтениями. Близкие друзья говорили мне, что они восхитительны и пользуются большим успехом. Но я понимал — и честные критики здесь и в Америке говорили, — что мои выступления невнятны, безжизненны, бессвязны и вообще никуда не годятся.
Следуя примеру Диккенса, я продолжал писать и перерабатывать свои произведения для театра при всяком удобном случае. Каждый следующий мой роман был слабее предыдущего, и все они были слабее моего шедевра, «Лунного камня», хотя я уже давно понимал, что «Лунный камень» далеко не шедевр. (Понять это меня заставила незаконченная «Тайна Эдвина Друда».)
Возможно, я начал терять популярность уже через несколько дней после смерти Чарльза Диккенса, когда я письменно снесся с Фредериком Чапменом из издательского дома «Чапмен и Холл» и сообщил, что могу закончить «Тайну Эдвину Друда» для них, коли они пожелают. Я дал понять, что, хотя Диккенс не оставил никаких записей относительно продолжения романа (и действительно, никаких заметок на полях и сюжетных заготовок на голубой бумаге, имеющих отношение к заключительной части «Друда», так никогда и не было обнаружено), он незадолго до смерти поведал мне — мне одному — дальнейшую фабулу. Я — один я — могу за ничтожную плату написать вторую половину «Тайны Эдвина Друда» как соавтор Диккенса (в каковом качестве неоднократно выступал прежде).
Реакция Чапмена стала для меня полной неожиданностью. Издатель пришел в ярость. Он заявил, что ни один английский писатель, сколь бы талантливым он ни был или ни мнил себя (а Чапмен недвусмысленно намекнул, что не считает меня талантливым), никогда не сможет заменить Чарльза Диккенса, даже если у него в кармане лежит сотня законченных планов продолжения романа. «Лучше остаться в неведении относительно личности убийцы Эдвина Друда — то есть если Эдвин Друд действительно убит, — написал он мне, — чем позволить менее одаренному писателю поднять перо, выпавшее из руки Мастера».
Последняя метафора показалась мне чрезвычайно нелепой и неуместной.
Чапмен даже поклялся, что ни словом никому ни обмолвится о моем предложении (и призвал меня тоже помалкивать на сей счет) из опасения, что «вы неминуемо и безвозвратно станете самым ненавистным, непременно прослывете самым наглым и самонадеянным человеком в Англии, в Британской империи и во всем мире».
Как издатель и редактор мог написать столь корявую фразу — я по сей день не понимаю.
Но вскоре после смерти Диккенса обо мне и вправду поползли недоброжелательные слухи, и именно тогда публика начала открыто выказывать враждебность по отношению ко мне.
Следуя примеру Диккенса, я совершил турне с публичными чтениями по Соединенным Штатам и Канаде. Оно происходило в 1873–1874 годах и может быть охарактеризовано как полный провал. Долгое путешествие — сначала на корабле, потом на поезде, потом в карете — изнурило меня еще до начала турне. Американская публика, похоже, сходилась с английской во мнении, что моим выступлениям недостает живости и даже внятности. В ходе всего турне я чувствовал себя прескверно, и дело дошло до того, что даже огромные дозы лауданума (найти и купить который в Штатах оказалось на удивление сложно) не восстанавливали мои силы и не поднимали настроения. Американская публика состояла из одних идиотов. Вся нация состояла из одних ханжей, «синих чулков» и невеж. Если французы никогда не имели ничего против присутствия Кэролайн в моей свите, то американцев шокировала бы самая мысль о сопровождающей меня женщине, не связанной со мной брачными узами, — посему на протяжении нескольких мучительно долгих месяцев в Америке мне пришлось переносить тяготы путешествий, недуги и ежевечерние унижения без помощи и поддержки Кэролайн.
И у меня не было Долби, который занимался бы всеми организационными вопросами. Импресарио, нанятый мной для того, чтобы проследить за постановкой одной моей пьесы в Нью-Йорке и Бостоне (из числа нескольких театральных премьер, намеченных на период моего американского турне), попытался ободрать меня как липку.
В феврале 1874-го в Бостоне и прочих городах, обозначенных мелкими точками на белой простыне, которую они называют картой Новой Англии, я общался со светилами американской литературы и интеллектуальной жизни — Лонгфелло, Марком Твеном, Уиттиром и Оливером Уэнделлом Холмсом — и должен сказать: если поименованные господа являлись «светилами», значит, литература и интеллектуальная жизнь в Соединенных Штатах прозябают во мраке. (Хотя мне понравилось стихотворение, написанное в мою честь и публично прочитанное Холмсом.)
Тогда я понял и по сей день считаю, что большинство американцев рвались на мои выступления и платили деньги за возможность услышать мое чтение единственно потому, что я был другом и соавтором Чарльза Диккенса. Диккенс был призраком, преследовавшим меня повсюду. Диккенс был лицом Марли на дверном молотке, приветствовавшим меня у каждой двери.
В Бостоне я встретился со старыми друзьями Диккенса, Т. Филдсом и его женой. Они сводили меня в ресторацию, где угостили великолепным ужином, а потом в оперу, но я видел, что Энни Филдс держится обо мне невысокого мнения, и нисколько не удивился, когда немногим позже прочитал нижеследующий отзыв обо мне, сделанный ею в частном письме, но очень скоро перекочевавший на страницы прессы:
Низкорослый господин с нелепой фигурой, огромным лбом и несоразмерно широкими плечами. Говорил он быстро и любезно, но совсем неинтересно… Человек, удостоенный многих почестей и обласканный в лондонском обществе, который слишком много ест, слишком много пьет, постоянно хворает, страдает подагрой, — одним словом, не самый замечательный образчик человеческой породы.
В общем, за несколько месяцев в Америке я провел в приятной, по-настоящему благожелательной обстановке лишь несколько дней, когда гостил у своего старого друга, французско-английского актера Фехтера (в свое время подарившего Диккенсу на Рождество швейцарское шале), у него на ферме близ Квакертауна, штат Пенсильвания.
Фехтер превратился в запойного пьяницу и буйного параноика. Некогда видный актер (хотя и не особо красивый, ибо он выступал в амплуа злодеев) разжирел, обрюзг и, по всеобщему мнению, опустился внешне и внутренне. Перед тем как навсегда покинуть Лондон, Фехтер рассорился со всеми своими театральными партнерами — разумеется, он всем задолжал денег, — а потом разругался со своей ведущей актрисой Карлоттой Леклерк и публично оскорбил ее. Когда он уехал в Пенсильванию с намерением жениться на девушке по имени Лизи Прайс — тоже актрисе, но бесталанной, — никто не счел нужным сообщить мисс Прайс, что у Фехтера в Европе есть жена и двое детей.
Фехтер умер от цирроза печени в 1879 году, «всеми презираемый и забытый», как говорилось в некрологе, опубликованном в одной лондонской газете. Его смерть стала для меня ударом еще и потому, что во время последней нашей встречи в Квакертауне, произошедшей за шесть лет до его смерти, он опять занял у меня денег и так и не вернул долг.
Год назад от сего дня, когда я пишу эти строки (роняя кляксы), или, возможно, два года назад, в 1887-м… во всяком случае, вскоре после того, как я переехал с Глостер-плейс по адресу Уимпол-стрит, восемьдесят два, где я живу (и умираю) в настоящее время (Агнес, понимаете ли, начала орать дурным голосом, и, вне всяких сомнений, я не единственный слышал вопли — ведь миссис Уэбб и остальные новые слуги всеми силами старались держаться подальше от заколоченной черной лестницы), и…
О чем это я?
Ах да! В прошлом или позапрошлом году, когда меня представили Холлу Кейну (остается только надеяться, дорогой читатель, что вы знаете, кто он такой, а равно знаете, кто такой Россетти, познакомивший нас), он долго пристально смотрел на меня и позже выразил свои впечатления обо мне следующим образом: «У него большие глаза навыкате и затуманенный сонный взгляд, какой мы порой видим у слепца или у человека, одурманенного хлороформом».
Но я был не настолько слеп тогда, чтобы не заметить, какой ужас я ему внушаю. В тот день я сказал Кейну: «Вижу, вам никак не отвести взгляда от моих глаз, и должен сказать, у меня в них гнездится подагра, которая всячески старается ослепить меня».
Только тогда, разумеется, и в течение многих предшествующих лет под «подагрой» я подразумевал жука, то есть скарабея, то есть насекомого, внедренного Друдом в мой мозг, прямо за глазными яблоками. И он действительно всячески старался ослепить меня. Так было всегда.
Ознакомительная версия.