По-настоящему. Врезала Норму между глаз резной указкой — шрам до сих пор виден. А Ланса огрела толстенным Сводом Дневного Закона, аж в голове загудело. Но игра стоила свеч, вообще говоря…
Ланс потом заходил к ее маме. Она совершенно, оказывается, на Лису не похожа — серенькая такая тетенька, с маленьким сморщенным личиком. Обычная, нормальная, благочестивая женщина. Привычно заплаканная. Пригласила зайти, спросила, не знает ли Ланс чего. Бормотала: «В охранке сказали — почти совершеннолетняя. Добровольно, мол… даже узнать ничего нельзя… даже жива ли… А в храме батюшка сказал, что иногда это поправимо, если вовремя заметить. В монастырь бы ей…» — и зарыдала в платочек. И Лансу оставалось только сбежать, потому что смотреть на такое невозможно, с души воротит.
Некому же ей теперь помочь, некому. Монастырь, ага. Или охранники, которые, известное дело, только так… для красоты. «Приезжайте скорей, меня убивают — Убьют, тогда и приедем». А из нормальных людей кто ходит по улице в такую пору?!
Кожа такая нежная, гладкая, бархатистая — как лепесток цветка, действительно. Простенький, самый дешевый лифчик, бумажный — а над ним, под ключицей и над ее грудкой горит…
Черным и алым. Как же она выдержала, когда это кололи?! Как клеймо. Видеть было ужасно, но Ланс не мог не смотреть.
Черные перепончатые крылья, красные глаза. Дитя Сумерек. Богоотступник.
Как там Ланс читал, когда был совсем маленький, в папиной Памятке Истинно Верующего… «Действие Дневного Закона заканчивается в темное время суток. Темным временем суток мы считаем период с начала вечерних сумерек до окончания утренних сумерек». И от словосочетания этого ужасного «темное время суток» становилось действительно холодно и муторно, жутью веяло, но тянуло перечитывать, как тянет обкусывать заусеницы или больной зуб трогать языком. И снилось оно потом: отдергиваешь занавеску и даже открываешь форточку — а за окном тьма, тьма и худшее, что есть на свете. Зло, грех, смерть и страх. Ночь.
И Лиса бредет где-то в ночи, в грехе, боли, ужасе и одиночестве — даже не верит, что у кого-то дрогнет сердце, что хоть кто-то о ней вспомнит, руку протянет, поможет выкарабкаться… да никто и не поможет! Все проклянут, все отвернутся — с отвращением, с презрением, с гадливостью! Мысль эта окатила Ланса презрением к себе и исполнила злой решимости. Он рывком протянул руку, отпер дверь и распахнул.
И сразу окунулся в этот запах.
Вот оно — это самое благоухание, от которого мороз по хребту. Чужое. Холодный арбузный запах. И темнота, разрезанная электрическим светом, моросящая какая-то, ледяная, которая этот запах источает, прямо-таки сочится этим запахом. И родной двор, который ты уже пятнадцать лет каждый день видишь, ночью тебе чужой, враждебный и чужой.
А дверь за спиной захлопнулась, отрезав путь к отступлению.
Минуту Ланс думал, что с ума сойдет от этого тянущего ужаса. Но ужас мало-помалу отпустил, отступил, дал дышать и даже оглядеться. И Ланс оглядывался, прижимаясь спиной к двери, сжимая ключ в потном кулаке, готовый каждую минуту отступить в безопасность парадной. Он оглядывался и не узнавал двора.
Не просто темень. Хуже.
Туман.
Ее стихи, за которые ее на три дня отстранили от занятий по Дневному Закону. «Откроешь окно — а мира нет. Дорога уходит в небытие. Прими откровение свое — обманный, молочно-белый свет. Из снов я бежала во тьму сама, чтоб в мути и лжи разыскать следы мечты своей детской, своей беды — и тех, кого растворил туман…» Вообще-то, мирские стихи писать грешно, тем более — на такие катастрофические темы… Но сказала она точно.
Ланс блуждал взглядом вокруг — а мира не было. Мутная пелена плавно переходила в глухой мрак. Тусклые-тусклые желтоватые огни еле-еле мерцали сквозь нее — и никак нельзя было понять, что это за огни: светящиеся окна, фонари, фары или чьи-то неподвижные глаза.
Ланс содрогнулся и рывком оторвал спину от спасительной двери. В два шага вышел из-под козырька подъезда. Вокруг — метров двадцать моросящего желтоватого сумрака, а дальше — стена тумана, куда не поверни голову. Ланс запрокинул лицо: в буром пустом небе плыли рваные клочья того же тумана, похожие на клочья паутины — а между них мелькало бельмо луны. В этой слепой бурой туманной бездне не было Бога, там не было вообще ничего, кроме холодного ветра. Спасения не было.
Ланс еще минуту думал о себе и о Лисе. О том, есть ли хоть какие-то шансы спасти Лису и при этом не погибнуть самому. По всему выходило, что шансов нет. Ланс уже так нагрешил, что его личный шанс заключался только в немедленном возвращении домой, омовении, молитве, попытке заснуть — в завтрашнем наказании и попытке все это забыть. Добродетельному молодому человеку нельзя даже думать о проклятых… Только Ланс вдруг понял, что не может вернуться.
Что это подло — думать о себе, пусть даже о спасении своей души, и бросить Лису. Ее все бросили, вычеркнули из памяти, будто ее и не было — должен и Ланс… одинокую, беззащитную, запутавшуюся девчонку!
Я больше не могу быть добродетельным, подумал Ланс, чувствуя привкус крови во рту и влажное прикосновение темноты к лицу. Я не знаю, куда идти, я тоже заблужусь в темноте — но я больше не могу быть добродетельным. Потому что иначе окажется, что я — хуже, чем грешник.
Он порывисто вздохнул и пошел вперед — медленно, в настороженной тишине, в сырую темень и туман, в чужой, ночной город.
Ланс вышел со двора. Улицы не было.
Дом напротив выступал из тумана темной размытой громадой; желтые фонари сеяли мутный свет сквозь туман, как сквозь матовое стекло — а кусок пустынной мостовой справа и слева от Ланса уходил в никуда. Белесое нечто колебалось и зыбилось; в мокром безветрии внутри тумана что-то перетекало, слоилось… Черное дерево, скорченное, как обгорелый труп, влажно блестело под рассеянным электрическим светом.
Супермаркет на перекрестке угадывался в тумане по целому озеру широко растекшегося желтого сияния. Его свет поманил к себе землей обетованной — Ланс почти побежал, и туман расступался перед ним, смыкаясь за спиной.
Площадка перед супермаркетом оказалась такой же тихой и пустой, как и все вокруг; туман тек и моросил вокруг лучезарных рекламных щитов. Грузовой автомобиль, сплошь покрытый капельками измороси, дремал у въезда на парковку. Безлюдье и безмолвие ночи угнетали и давили на сердце и тут, зато было очень светло.
Вряд ли такой яркий свет подпустит… что-нибудь из темноты, подумал Ланс, пытаясь успокоить себя. Может, Лиса ходит сюда? Вспоминать, что такое день?
Эта мысль его почти развеселила. Ланс как-то упустил из виду, что ярко освещенный кусок ночи нигде не огорожен и не защищен: сияние ламп и рекламы создавало иллюзию защиты само собой, а злая небесная бездна скрылась за козырьком над золотисто освещенными витринами. Ланс улыбнулся, ощутив себя отважным героем романа, и пошел вдоль витрины, гуляючи, небрежно посматривая по сторонам.