— Ты, сопляк! — выкрикнул Хэлл, выдираясь из рук своего полумертвого дружка, то ли смеясь, то ли рыдая. — Да ты быстрее меня сгниешь, идиот! Я говорю — сегодня все цветет, ты, удобрение убогое! Тебе что, на хлебушек не хватает? На, жри и убирайся!
Он зарылся пальцами в черную плоть на скуле и, выдернув из нее длинного белого червя, протянул извивающуюся мерзость Лансу:
— Поклюй, ты, ангел!
Ланс сплюнул и пошел прочь. Страх исчез под волной злости и презрения. В гетто бы вас. Или в интернат. Догнить — и в печку! Правильно делали в средние века: чума? В костер! Сумасшедшие зомби…
Хэлл хохотал и всхлипывал, Дин говорил ему что-то вполголоса — и вдруг крикнул Лансу вдогонку:
— Иди домой! Слышишь?!
Да вот еще, подумал Ланс, даже не оглянувшись. Он чувствовал себя победителем, невероятно храбрым и сильным. И ваша ночь — лабуда, и ваши сумерки — лабуда. А найду Лису — за шкирку ее притащу домой… не к себе, конечно — зачем маму пугать, а к ней домой. Пусть ее родители зовут батюшку, чтобы ее в монастырь отправили… все это отмаливать… лет на пять. А там посмотрим.
Смелое, вызывающе красивое лицо Лисы, с яркими глазами, с бархатным румянцем вспомнилось удивительно ясно. Наверное, обрадуется, подумал Ланс. Или наоборот, будет плакать, умолять, что-то доказывать… А, все равно.
Может, потом женюсь на ней, подумал Ланс не без самодовольства. Кому она нужна, проклятая! А я… я ей настоящий товарищ. Я ей все прощу. Я…
Ланс запнулся обо что-то, чуть не упал — и остановился. Он вдруг осознал, что ярко освещенный супермаркет остался далеко позади, а вокруг — темная улица. Фонари светились еле-еле, туман сгустился, дома нависли над мостовой глыбами сплошной черноты, а в настороженной тишине Ланс услышал тихие и странные звуки.
Едва слышный влажный хруст. Шелест. Потрескивание. Вокруг, в тумане.
Звук был вовсе не страшным и не угрожающим. Не вопли, не стоны, не рычание. Ланс не мог даже определить, что может так шуршать — но именно это, пожалуй, заставило его изо всех сил напрячь слух. Что-то чуть стукнуло. Покатилось. На асфальт посыпались мелкие камешки. И снова хрустнуло, как хрустит яблоко, если разламываешь его пополам…
Пристально вглядываясь, Ланс заметил в тумане осторожное движение. Сам туман тек, слоился пластами, длинные бледные ленты его медленно ползли в сыром безветрии по асфальту — и за ними чуть заметно шевелились какие-то серые тени… ночь пахнула парником: влагой, мокрой свежеразрытой землей — и вдруг зеленью.
Терпкий запах растений, похожий на запах лопухов и крапивы, в деревне, ранним октябрьским утром, острый, очень живой, становился все сильнее, будто кто-то растер листок в пальцах и поднес к самому лицу Ланса. Это было неожиданно приятно.
Ланс вдохнул полной грудью и улыбнулся. И тут под его ногой что-то сместилось, сдвинулось — так, что толкнуло его в подошву ботинка.
Ланс отодвинулся в сторону и с удивлением увидел, как гладкий мокрый асфальт вспучился холмиком, треснул, превращаясь в кратер крохотного вулкана — и бледный серебристый росток, расталкивая щебень и песчинки, рванулся вверх с поражающей скоростью.
Никто бы не смог уйти от такого зрелища. Ланс завороженно наблюдал, как это туманное диво растет на глазах. Он даже нагнулся, чтобы было повиднее: первые листья, бархатистые, зеленовато-белесые, разворачивались с тихим влажным похрустыванием, туманная морось оседала на них капельками росы, гибкие усики разворачивались из тугих спиралей, покачивались в воздухе в поисках опоры… Стрелка стебля крошечными, но заметными толчками, как секундная стрелка кварцевых часов, поднималась все выше — и уже на уровне груди Ланса на ее конце завязался бутон.
Ланс в темном трансе, бессознательно улыбаясь, ждал, когда бутон распустится цветком — и вдруг ощутил легкое прикосновение к шее. Он небрежно отмахнулся, как от насекомого, но почти тут же что-то снова дотронулось до него. Ланс, не глядя, протянул руку, и пальцы наткнулись на усик, который тут же, как-то радостно и с готовностью обвился вокруг мизинца и потянулся дальше.
В этом показалось что-то неприятное. Ланс дернул руку — и оглянулся. Усик неожиданно оказался прочным, как нейлоновая леска — и двигался с молниеносной, нерастительной скоростью. Ланс вдруг обнаружил себя в зарослях.
Бледные, серебрящиеся в слабом полусвете фонарей, бархатно-пушистые, как мать-и-мачеха по весне, влажно поблескивающие капельками росы, растения-грезы ломали асфальт с реальной и жестокой силой, цеплялись за щебень, цеплялись за фонарные столбы, ерзали усиками по виниловому покрытию автомобилей, стоящих у обочин. Усики ползли по мостовой, отбрасывая с дороги щебенку — и нежно, почти чувственно прикасались к ногам Ланса, взбирались вверх, ощупывали куртку, цеплялись за карманы, поднимались выше…
Упругие зеленоватые сети разворачивались с кажущейся неспешностью, но неуловимо стремительно. Ланс дернулся снова — живые путы врезались в тело проволокой. Ланс запаниковал, рванулся изо всех сил — но ни один усик не подался, они лишь легко спружинили, эластичные и прочные, уже напоминая не части растений, а щупальца отвратительного животного, вроде спрута.
Новые ростки взламывали мостовую под ногами. Усики гладили щеки, ползли выше, ерошили волосы, вплетаясь в них, мягко обхватили шею — не пытаясь удушить, просто намекая на такую возможность, если нелепое человеческое существо не будет благоразумным и вздумает сопротивляться. Стебли, листья и сам туман слегка светились нежным молочным сиянием; Ланс все отлично видел, он видел улицу, затянутую туманом, превратившуюся в неземные джунгли — и бутоны, множество бутонов, содрогающихся перед тем, как раскрыться.
Ночь цветения, орал Хэлл. Вали домой, дрист, учи Дневной Закон в запертом сортире. Удобрение ты убогое, ты хоть понимаешь, что сегодня все цветет, орал бедный Хэлл, выброшенный в ночь, проклятый бывший красавчик Хэлл — и был так глуп, что надеялся доораться до Ланса!
Кого из ночных, сумеречных, из изгоев, обреченных и отверженных Ланс стал бы слушать?!
— Лиса! — в неописуемой тоске закричал Ланс, не смея шевельнуться под прикосновениями осторожных удавок — и тут первый бутон лопнул.
Это показалось в особенности мучительным, потому что Ланс узнал.
Белесые мохнатые половинки треснули и вывернулись наружу; они выглядели вызывающе непристойно, но дальше пошло хуже. Источая нестерпимый запах секса, крапивы, сорванной голыми руками и дешевых духов, цветок постепенно разворачивался, становясь все конкретнее — не образом человеческого лица вообще, а четким подобием конкретного женского лица. Бледно-зеленым, гротескным — и злобно одушевленным растительным портретом Матери Алексы.