Образ слегка тускнеет, будто собираясь исчезнуть, затем чуть проясняется. О боже, эта жемчужная улыбка, эти веки с тончайшими легкими прожилками! Кто же поможет мне вспомнить, преодолеть безмерную даль, прояснить до конца?.. И вот, хотя мои губы до сих пор как в лихорадке, а руки еще простерты навстречу, все снова меркнет. Сильнее любых слов, глаза ее уже полнятся безбрежной скорбью: она поняла, что ее не узнали — ту, кто прежде затмевала для меня всю остальную вселенную, — и медленно, безнадежно и печально вернулась в свой мглистый вечный покой, в грезы о том дне, когда я должен буду вспомнить ее и она непременно должна будет занять принадлежащее ей по праву месту… Она бросает последний взгляд на меня из глубины комнаты, где, увы, тени уже скрыли ее, победно вырвав из моих объятий и вновь поместив в вековую тьму глубокого сна в Храме Всего, Что Прошло.
Еще дрожа и с явственным ощущением при каждом вздохе странного и волнующего аромата и неуспокоенного волнения в сердце, я повернулся и пошел за моей Грезой вверх по широкой лестнице, ведущей в другую часть Храма. Когда мы поднялись на следующую галерею, я услышал завывание ветра над крышей. Его песнь стала проникать в меня, пока я не почувствовал себя одним большим и трепетным сердцем — страдающим, судорожно напрягающимся, бешено пульсирующим, вот-вот готовым разорваться; и все лишь от ветра, завывавшего над Храмом Минувшего.
— Запомни, — шептала Греза, отвечая на мое бессловесное изумление, — ты сейчас слышишь сразу все голоса и песни, звучавшие бесконечные века в несчетных ушах. Ветер принес их из невыразимого далека; и в этой простой, тревожной песне, совершенной в своей страшной монотонности, он вбирает в себя память обо всех радостях и печалях, усилиях и борениях твоего предыдущего существования. Этот ветер, как и море, обращается к твоей самой глубинной памяти, вот почему он поет столь невыразимо печально. Он несет песнь всего незавершившегося, прерванного, незаконченного, неутоленного.
Когда мы проходили сводчатыми темными комнатами, я обратил внимание на отсутствие в них всякого движения. Ни звука, ни шороха, лишь ощущение глубокого общего дыхания, словно вздымались волны далекого океана. Но все пространство комнат, я это сразу понял, было от стены до стены заполнено рядами спящих… А из нижних этажей доносился неизбывный ропот Теней — они возвращались к своим снам и вновь обосновывались в безмолвии, тьме и вековой пыли. Пыль, пыль, прах… О эта пыль, которая плавает по Храму Минувшего, такая тонкая, всепроникающая; наимельчайшая, она попадает в глаза, рот и нос без малейшего вреда и обладает благородным ароматом, что утишает чувства и успокаивает сердце; такая мягкая и умиротворяющая, от нее пересыхает в горле, но не першит; пыль веков тихо, но безостановочно ложится на все, она тут даже взвешена в воздухе, и спящие тени закутываются в нее, как в саван.
— А здесь наидревнейшие, — сказала мне моя Греза, указывая на тесные ряды беззвучно спящих. — Самые долгоспящие. Здесь никто не просыпается несчитаными веками, и даже если они пробудятся, тебе их не узнать. Они, как и все прочие, связаны с твоей жизнью, но являют собой упокоенно спящую память твоих начальных стадий развития на великой лестнице эволюции. Хотя однажды они тоже проснутся, и ты должен будешь их узнать и ответить на их недоуменные вопросы, ибо они не смогут окончательно упокоиться, пока не выразят себя снова через тебя, ради которого существовали.
«О, тяжко мне, — думал я, только наполовину слушая и едва понимая эти последние сказанные ею слова. — Сколько отцов, матерей, братьев заключены спящими в пределах этого храма, сколько верных возлюбленных, истинных друзей и старинных врагов! И только подумать, что в урочный день они сделают шаг из темноты и предстанут передо мной, а я снова встречусь с ними взглядом, признаю их, прощу и обрету прощение… память о моем Минувшем…» И я обернулся к своей Грезе, но та уже почти растаяла в утренней мгле, а вслед за ней и сам Храм растворился в предрассветных сполохах восходящего солнца, птицы запели навстречу утру, а над головой облака заслонили звезды.
Перевод В. Герасименко
Даже среди случаев, несущих в себе настоящий ужас, эпизод с Хендриком и кольцом полковника занимает особое место. Такой ужас, к счастью, встречается крайне редко. Все переживания ныне до того упрощены, что именуемое сегодня заурядным человеком «ужасом», есть лишь слегка приторная «жу-уть». Хендрик, проведший десять лет в Америке и повидавший немало жутких вещей, признает, что «настоящий ужас» он испытал только в одной лондонской квартире с гостиничным обслуживанием. Хозяином этой квартиры был его дядя — полковник Зейц. Нет, ничто не предвещало такого поворота событий, а ужас вполз тихонько, почти тайком.
Хендрик вернулся домой после десяти отвратительных лет, проведенных за океаном, впустую потратив время и деньги. Он мечтал только об одном: спрятаться от всех друзей и родственников в дешевом отеле, который находился возле вокзала Виктории, но обнаружил там записку от своего дяди: «Добро пожаловать домой после стольких лет странствий! Я не забыл тебя, своевольный юноша. Сейчас я один в городе. Приходи завтра на ужин, как раз канун Рождества — только ты и я. Казначей корабля, на котором ты приплыл, — мой старый знакомый. Он мне и сказал, куда ты забился». В постскриптуме было тактично добавлено: «Разумеется, никаких смокингов. Я хотел бы о многом расспросить тебя».
Хендрик, после некоторых раздумий, решил пойти. Ужин — главная еда, как он привык считать еще в бытность в Висконсине. К тому же он знавал времена, когда хороший ужин мог уберечь от многих бед, таких, как голод, холод и нищета. Хендрик мало что помнил о полковнике. Только то, что тот служил сапером, был сводным братом его отца и провел довольно-таки бурную молодость, но «перебесился». Когда Хендрик, мальчиком, уплывал в Канаду, полковник пожал ему руку, пробормотал что-то вроде «характером весь в отца» и дал ему десять шиллингов. Хендрик и дальше хотел бы избегать этих родственных отношений. Раздумывая над тем, сказал ли казначей дяде, что он приплыл третьим классом, юноша почистил свое единственное пальто и вышел на Хаф-Мун-стрит.
Хендрик нашел полковника радушным, но изрядно сдавшим пожилым джентльменом с толстой шеей, от былой военной выправки не осталось и следа. После второго рукопожатия — хотя увы, на сей раз без десятишиллингового подкрепления — они выпили сначала шерри, потом настойки и приступили к шикарному, по разумению вечно голодной молодости, ужину. Хендрик чувствовал себя не просто неловко, а сгорал от стыда, ведь он не только денег не заработал, но даже рассказать было нечего. Тем не менее дядя, относящийся с пренебрежением ко всем жизненным коллизиям, вскоре заставил его почувствовать себя как дома.