— В том-то и дело, — согласился Сократ.
Помолчали. Приложились еще по разу.
— Вот ты, Сократ, брата моего, Аполлона, весьма почитаешь, — сказал Дионис несколько раздраженно.
— Это так, — согласился Сократ, — хотя, как видишь, я и тебя весьма почитаю.
— А ведь почитать Аполлона, это все равно, что почитать стихию сновидения. Это прекрасная иллюзия видений и уж, конечно, тайна поэтических зачатий. — Похоже было, что Дионис имел какие-то претензии к Аполлону. — Подумаешь, радостная необходимость сонных видений, наслаждение в непосредственном уразумении образа, все формы которого говорят людям, вроде бы, нечто важное и в котором, уж конечно же, нет ничего безразличного и ненужного! Так ведь вы, люди думаете об Аполлоне?
— Именно так, Дионис, согласился Сократ.
— Но не кажется ли тебе, Сократ, что при всей жизнестойкости этого мира снов у людей все же остается еще ощущение его иллюзорности?
— Ты прав, Дионис. Мне все время кажется, что под этой действительностью, в которой мы живем и существуем, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная от первой.
— Следовательно, первая только иллюзия, — не то спросил, не то сказал утвердительно Дионис.
— Попытаюсь объяснить. — Сократ мгновение собирался с мыслями. — Дар, по которому человеку и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами, считается признаком философского дарования. Хотя я-то, как ты знаешь Дионис, вовсе и не отношу себя к философам. Так вот, как философ относится к действительности бытия, так художественно восприимчивый человек относится к действительности снов. Он охотно и зорко всматривается в них, потому что по этим образам он толкует себе жизнь и на этих событиях готовится к жизни. — Сократ посмотрел на меня и добавил: — Правда, к глобальному человеку это пока не относится.
А я-то тут был при чем?!
— Прекрасную и беспечальную жизнь уготовил вам Аполлон, — с нескрываемым сарказмом сказал Дионис.
— Но не одни только приятные, ласкающие образы являются человеку в такой ясной простоте и понятности, — продолжил Сократ. — Все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания, короче — вся “божественная комедия” жизни, вместе со всякой чертовщиной, проходит перед ним не только как игра теней, — потому что он сам живет и страдает как действующее лицо этого представления, — Но все же не без упомянутого мимолетного сознания их иллюзорности. И быть может, многим, подобно мне, придет на память, как они в опасностях и ужасах сна подчас не без успеха ободряли себя восклицанием: “Ведь это — сон! Что ж, будем грезить дальше!”
— Итак, — сказал Дионис, — Аполлон — бог не только сновидения, но и прекрасной иллюзорности, как бы прикрывающей некую невидимую вторую действительность.
— Так, Дионис, — сказал Сократ и протянул богу значительно полегчавшую бутыль.
Дионис отпил из горлышка и одобрительно крякнул, но мне почему-то показалось, что его одобрение относилось не к словам Сократа, а к крепости самогона.
А Сократ как ни в чем ни бывало продолжал:
— Аполлон — бог вообще всех сил, творящих образами, а кроме того, он — вещатель истины и возвещатель грядущего. Он, как божество света, царит и над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире фантазии. Высшая истинность, совершенство этих состояний в противоположность отрывочной и бессвязной действительности дня, глубокое сознание врачующей и вспомоществующей во сне и сновидениях природы, представляет в то же время символическую аналогию дара вещания и вообще искусств, делающих жизнь возможной и достойной.
Дионис не спеша прикладывался к бутылке и не перебивал Сократа.
— Аполлон дает чувство меры, соразмерности, упорядоченности, мудрого самоограничения.
Тут, кажись, даже Ксантиппа не выдержала и проснулась, но выходить не стала, а лишь поддержала Сократа голосом из окна.
— Уж этого мудрого самоограничения, когда вы хлещете самогонку, у вас хоть отбавляй!
Дионис не поперхнулся, Сократ не сбился с мысли.
— Та тонкая черта, — спокойно продолжил он, — через которую сновидение не должно переступать, из-за опасности обратиться в болезненное явление, — потому что тогда иллюзия обманула бы нас, приняв вид грубой действительности, — это и есть полное чувство меры, самоограничения, свободы от диких порывов, мудрый покой бога — творца образов. Его око, в соответствии с его происхождением, — солнечно. Даже когда он гневается и бросает недовольные взоры, благость прекрасного видения почиет на нем.
— Ага, — сказал Дионис, — даже тогда, когда он кожу с соперника содрал на музыкальных состязаниях, которые сам же и затеял… Конечно, что обо мне говорить. Я ведь полная противоположность солнечному Аполлону даже внешне. Он — рыж, солнечен, то есть, а я — черен, как ночь. Вместо успокоительной стройности и мерности внушенных Аполлоном созерцаний, у меня только сомнения в них и даже уничтожение этого милого и мудрого любования сновидческими формами. Чудовищный ужас, который охватывает человека, когда он усомниться в формах познания явлений, характерен для, так вами называемого, дионисийского состояния.
— Да вовсе я не хочу тебя обидеть, Дионис, — сказал Сократ.
— Он и мухи не обидит, подтвердила из окна сонным голосом Ксантиппа.
— Просто в дионисийском состоянии…
— Да уж говори прямо: в пьяном виде! — перебил Сократа Дионис.
— Я и говорю, что в дионисийском состоянии теряется отъединение, которое существует между человеком и окружающим его миром. Человек тут переживает восторг и блаженство самозабвения и выхода из размеренного и узаконенного мира.
— А чем это плохо? — поинтересовался Дионис.
— Да ничем, — согласился Сократ. — Блаженный восторг поднимается в недрах человека и даже самой природы. Наступает состояние, когда человек не чувствует себя самим собой. Восторг опьянения, оттого что теперь человек — всё.
— Мы-все, что ли? — не понял я.
— Нет, глобальный человек, мы-все — это только одно из состояний всего, да еще и не самое лучшее. Бывают люди, которые от недостатка опытности или вследствие своей тупости с насмешкой или с сожалением отворачиваются, в сознании собственного здоровья, от подобного явления, считая его болезнью.