Открыл тетрадь.
И никакой это не рассказ, это повесть. Небольшая повесть в четырех частях. Четвертую часть действительно не доработал. А потому что времени не хватает. Потому что все свободное время я читаю. В библиотеке Союза почти двести книг, я прочитал только сто двадцать семь. За три года. Это немало. Я вообще быстро читаю, мастер доволен. Вот и писать потихоньку начинаю. Рассказы. Повесть. Может, Сестрорецкий и прав, может, не совсем получилось. Но ничего, первый блин всегда колом.
Скрипнули крылечные доски, в лавку заглянул купец, от него пахло рыбой и солью, наверное, хозяин обоза. Ничего необычного, письмо. Фунт соли. Написать письмо недорого, тут думать не надо, сиди, пиши, думай о своем.
Я расправил бумагу, открыл чернильницу, обмакнул перо, добрый день, веселый час.
«Добрый день, веселый час…»
Я выписывал уважительные имена и обстоятельные поклоны, перечисление новостей и старостей, кто женился, кто купил дом, кого съели волки. По площади, держа друг друга за плечи, шагали слепые. И кошка снова шла за ними, грязная белая кошка с толстыми щеками и отрубленным хвостом. Где-то пели скрипучими голосами голодные лирники, из-за выеденного сытью поля тянулась пьяная сизая туча, пыльные тополя роняли жестяной пух.
Я помню ту весну.
Неожиданный разлив, и мы на крыше, сидим, глядя на воду, греем чай.
Грамотей. Он тогда уже совсем мало двигался, только рукой. Он доставал из своего потайного заспинного хранилища листы бумаги, плотно исписанные аккуратным почерком, складывал из них корабли, лягушек и самолеты. Самолеты летели над водой по ветру, лягушки прыгали. Тощан смеялся.
Утро, когда я проснулся. Грамотея не было. На месте, где он спал, лежал серебряный футляр с золотым пером. Рядом мешок. В мешке самолеты. Много-много. Я обыскал чердак, осмотрел крышу, но грамотея не нашел. Он соскользнул во сне в воду. Самолеты я отдал Тощану.
Тощан. Весной ему стало лучше, кровь перестала лезть из горла, он начал ходить, а потом гулять, начал есть и набирать вес.
Матушка. Она не плакала, когда я собирался, и не плакала, когда я уходил. Ведь я обещал когда-нибудь вернуться.
Добрый час, веселая минутка. В левом внутреннем кармане. Потемневший серебряный футляр. Тяжелое золотое перо. Всегда со мной. Всегда.
Я закончил письмо, свернул в треугольник, запечатал сургучом, все как у нас полагается. Купец оставил соль, удалился довольный.
Лирники запели громче, про безнадегу какую-то. Сестрорецкий вернулся с яблоком, начал с превосходством грызть.
Скорее всего, запугал зеленщицу, давно за ним замечаю. Подойдет к какой-нибудь бабе на базаре, станет напротив, достанет блокнот, карандаш угольный достанет и делает вид, что записывает. Поглядит на бабу — и в блокнотике почиркает, поглядит — почиркает. Бабы пугаются, думают, он им грыжу прописывает, и, чтобы не прицепилось, угощают Сестрорецкого, кто морковью, кто кочерыжкой, а кто и патокой.
Захотелось яблока, Сестрорецкий ел его вкусно. Ладно, пускай.
— Слушай, а ты про Виолетту собираешься повесть заканчивать? — спросил Сестрорецкий.
— Собираюсь вроде.
— Да уж… Слушай, отдай ее мне, а? Скоро надо курсовую сдавать, а у меня что-то кризис… Искания какие-то, маета.
— Ты же поэт, — напомнил я. — А про Виолетту проза.
— Так я ее в стихи перелицую, поэма будет. На прошлом съезде тебе что говорили? Что с детской литературой у нас плохо, нет ее совсем, прохудилась в дуршлаг, надо возрождать.
— Ты хочешь ее возрождать?
— А что? Возрожу. Это верное.
— Нет, про Виолетту я сам. Я брату обещал, не могу теперь.
Сестрорецкий зевнул, огляделся.
— Слушай, а что там было написано? — спросил Сестрорецкий.
Яблоко Сестрорецкий съедал всегда до последнего кусочка, с семечками, только хвостик оставлял. Хвостик оставил, в меня кинул.
— Где?
— На спине у того бродяги. Ну, наколка, в конце третьей главы. У тебя в рассказе.
— У грамотея-то?
— Да какой он грамотей… — Сестрорецкий достал ножичек и стал аккуратно чистить ногти. — Клован дешевый. Ты же сам рассказывал — он даже мышей толком выписать не мог. Любой сопляк — первокурсник может выписать мышей, даже ты можешь выписать в два счета…
— Он просто болел, — возразил я. — У него пальцы плохо двигались…
— Он просто лгун и клован. Шарлатан. Просто жалкий шарлатан, ему бы в лекари лучше. Могу поспорить, его даже в Союз не приняли. Или выгнали за творческую недостаточность. Так что написано?
— «Убью за «тся» и «ться», — ответил я.
У него на спине было написано «Убью за «тся» и «ться».
Сестрорецкий достал блокнотик, записал.
— А что, мне нравится, — сказал он. — Хорошая наколка, со смыслом. Ее носитель как бы грамматически непоколебим. Конечно, для статуса не годится, но вообще неплохо, совсем неплохо. Скажу больше — «Убью за «тся» и «ться» — отличное начало для поучительного сонета.