Виктор слушал, а пальцы зудели — записывай!
Только получалось все одно — умножение скорби. А где умножение радости? Не было радости в такой жизни.
Он запоздало понял, что стоит перед Лидией в трусах и попытался оттянуть фуфайку книзу.
— Ты, Лидия, это…
— Да видала я уж такого добра, — отмахнулась она. — Скажи, к магазину поехали?
— Ну так… завоз. Фургон с десять минут… Я уж думал, ты в курсе…
— Ага, задом кверху в курсе! Скажешь тоже, Палыч. Фургон, он перед твоим домом ездиет, а нам с грядок и не видать.
Виктор посмотрел на тающий в подлете к земле снег.
— Не рано в грядки-то?
Лидия вздохнула.
— Не деревенский ты мужик, Палыч. Оттаяла уж земля — знай редис сади. Капустку раннюю… — она посмотрела на него с жалостью. — Впрочем, что я… Ладно, не морочь мне голову, пойду. Сейчас еще с сыном воевать…
Придерживаясь за штакетины, она обошла грязевой разлив.
Виктор проследил, как Лидия, тяжело наклоняясь, будто против ветра, пересекает улицу, заколел и вернулся в дом. Редиску сади… Тут того и гляди бубенцами зазвенишь от холода, а она — редиску.
В доме, смяв полосу исправно приходящей "Литературной газеты", он присел у печки. Зябкий озноб прокатился по спине. От зараза-то. Утро в деревне. А он еще в одних труселях…
Сложив домиком несколько поленьев, Виктор затолкал "Литературку" в самый низ, насыпал щепы. Ежась, достал из углубления в верху печи коробок спичек. Вот всем хороша русская печь, только топить нужно. То ли дело центральное отопление.
Спичечная головка вспыхнула.
Виктор накрыл огонек ладонью, поднес к газете, мельком прочитав клочок: "Проза этого провинциального писателя по праву может считаться новым словом…". Затем бумага занялась и, чернея и кукожась, обернула продолжение в пепел. Ну, не очень-то и хотелось.
Набрав в щеки воздуха, Виктор поддул, в искрах и языках пламени затрещала щепа, загудело в печных коленцах. Огонь начал лизать поленья, аппетитно прищелкивая и цыкая из горнила. Дымным теплом опалило лицо.
У-ух! Виктор скинул фуфайку. Это уже дело. Потирая плечи, он прошел в спаленку и вернулся в большую комнату с обтрепанными тренировочными штанами и вязаной кофтой, подаренной ему в прошлом году. Собственно, никуда он не собирался, ни в магазин, ни в гости, но и голышом сидеть не привык.
Натянув штаны (коленка, зараза, вытерлась уже) и застегнув кофту на животе на большие пуговицы, он через сени сходил в пристройку, набрал дров. Из дощатого, заваленного жердями и граблями угла пахнуло вдруг смесью животного тепла, пота, навоза.
Дому было за семьдесят, если не больше, лет, имелся даже простенок, оклеенный газетами тридцатых годов с нечеткими портретами партийного руководства и заголовками в гвоздях восклицательных знаков. В пристройке же раньше, под одной общей крышей, долго держали коз, свиней и корову. Ими, похоже, стены по памяти и дышали. Ни скотины, ни хозяев ее уже не было и в помине, а прошлое, поди ж ты, еще жило.
Тоже ить сюжет.
Свалив поленья к печи, он задумался. Допустим, какая-нибудь старая, но крепкая еще изба и случайный покупатель вроде меня. А там — связь времен, призраки не призраки, но тени живших когда-то людей, слепки, кусочки душ, прихваченные домом, и фоном — первая мировая, революция, коллективизация, фашисты…
Случайный человечек среди всего этого сначала теряется, среди голосов, среди появляющихся и исчезающих фигур, а затем перед ним раскрывается жизнь. Простая, безыскусная, из поколения в поколение жизнь. С бедами, радостями, подрастающими детьми, дряхлеющими родителями. И человечек этот… Сразу скажем, изначально дрянной, из новых российских, жадноглазых и криворотых… он меняется…
Виктор качнул головой, не веря.
Ну да, ну да, меняется. Экскурсии платные устраивает в дом с привидениями. Жила ж непреходящая.
Он налил воды в чайник и поставил его на вделанную сбоку в печь железную плиту. В ведре осталось едва на ковшик. Ну, чуть растеплеет с утра — можно и к колодцу сходить. Потом картошечки остатней почикать…
Тетрадь так и лежала на столе. Убрать ее что ли, чтоб не мозолила?
Виктор поводил ладонью по шершавому печному боку. Медленно что-то сегодня греется. Чувствует настроение. А настроение какое? Такое, что сиди и не чирикай. Отчирикался в свое время. Отголосил, как роща золотая.
Он пошевелил поленья кочергой, затем подбросил в жадно-жаркую огненную пасть еще два опилка. Ерунда, что с гвоздями. Собственно, он, наверное, весь старенький сарай уже на дым да золу извел. Пятку, помнится, тогда насадил при распилке, носок был хоть выжимай, след кровавый стелется… стелился.
К тетради Виктор все же подошел.
Как к дохлому пауку. Или крысе. Что, казалось бы, тянет? Не о чем писать. В светлое коммунистическое будущее веры у него нет с восьмидесятых, а нынешнее сучье время достойно только матерного некролога. Но ему не дожить до некролога-то. Когда еще кончится эта пляска на костях страны? Ельцин идет на второй срок…
Он с усмешкой листнул страницу.
Ну, собственно, чего ожидать? На разлинованной бумаге и буквы-то были наперечет. Сначала "С" заглавная, ниже прописная "б" с загогулиной чуть подальше. Затем Виктор спустился глазами до загадочной надписи "В тоске" без всякого продолжения и подумал, что за две недели этого, пожалуй, и много. Чего уж, если не пишется. Вроде и хочется, вроде и тлеет желание, подергивает душу, а изготовишься — все не то, ерунда, дрянь, уродство, больное и бессмысленное бесстыдство, открытие пустоты, "в тоске".
Он зацепил край страницы. Тетрадь разложилась на новом месте, и там убористым почерком, его почерком вдруг сжались в абзац слова:
"Друг мой! Раньше я верил, я был сектантом, я был истым поклонником Церкви Слова, я упивался открывшейся мне удивительной и такой простой истиной, что все в мире — слова. Все они. И Бог, и свет, и любовь. Научись управлять Словом, думал я, и все падет к твоим стопам — и деньги, и власть, и женщины. Словом можно потянуть ввысь и низвергнуть с неба, и поспорить с самим Творцом в сотворении заклинаний из ничего, из воздуха, из электрохимических реакций под бедным черепом. Я хотел сотворить мир. Но знаешь…"
Виктор захлопнул тетрадь.
Лицо горело. Еще скажите — от печки. Пьяный бред. Стыдный пьяный бред. Ой же нагородил… Он втиснул ладонь в обложку. И не вспомнить ведь, когда его так прижало. Возможно, он кому-то писал, кому-то выговаривался, жалился. Ах, ах, гений в деревне.
А слова — пыль.
Потому что в душе — пыль, было сердце, но износилось, источилось от собственного величия и в это же величие рухнуло.
Сотворил мир? Хлебай полными горстями. Виктор, скривившись, раскрыл тетрадь и выдернул лист вон. Буквы, слова… Зачем это знать кому-то? Даже тем, кто будет разбирать хлам, оставшийся после его смерти — незачем.