Были там и отцовские фотографии, все довоенные, были и мамины разных лет. Поляков не убирал их со стен, они давали ему ощущение родства и нерушимой связи с теми, кто давно ушел неизвестно куда, оставив после себя не только стареющие вещи, но и его — Мишу Полякова.
Отец погиб на последней войне, в самом начале, окруженный чужаками в гиблых литовских болотах, где не то захлебнулся, не то, пытаясь прорваться с кучкой уцелевших солдат, наткнулся на автоматную очередь. Мать умерла не так давно от инфаркта, не выдержав многолетней борьбы с одиночеством и тоской по несбывшемуся счастью.
На круглом столике стоял граммофон, тщательно ухоженный Поляковым. Латунная труба, похожая на цветок белены, всегда была бережно начищена, сам деревянный ящик покрыт свежим лаком, и когда Михаил ставил на диск истертую пластинку и приводил в движение туго закрученную пружину, то из трубы, воскрешенные стальной иглой, раздавались голоса умерших людей, музыка, давным–давно рассеянная в атмосфере, но продолжающая жить, как старые фотографии, вещи, воспоминания.
Бывшую жену Михаила раздражало это искаженное временем пение, где и слов–то разобрать было невозможно, а имена людей, когда–то заставлявших содрогаться стальную мембрану своим голосом, ни о чем не напоминали.
Прошлое, тем более чужое, просто не существовало для нее. Был город, были очереди в магазинах, муж, мать, недавние школьные годы, зубная боль, забываемая через день, а все то, что волновало умерших людей, что было их духом и плотью, ради чего они не щадили себя и обрекались на смерть — все это давно умерло и воскрешению не подлежало.
Молодая жена так и не привыкла к чужому прошлому, а свое будущее лепить не научилась, и Поляков сделал то, что сделал. Однажды он сказал, что сам увезет жену к ее родителям, она не поверила, но он начал упаковывать вещи, а потом пришли его приятели с грузчиками и погрузили на машину все то, что они успели купить вместе, не уступив ничего из тленного наследия предков.
Жена плакала и просила прощения за вину, которой сама не понимала, а дело было пустяковое: она выбросила дубовую кровать, на которой Миша Поляков был зачат в счастье и рожден в муках, купив взамен нее нормальный современный диван с полированными подлокотниками.
В слезах она корила его за то, что мертвые вещи, весь этот хлам и смрад ему дороже ее самой, он не спорил с ней и решения своего не изменил.
Оставшись один, он уходил в старую комнату, листал толстые книги в шагреневых переплетах, слушал невнятные отголоски прошлых времен, и казалось, что это еще живо для него, словно бы он сам забежал в фотографию Лапина на Дворянской улице 1914 года перед отправкой на Западный фронт, и вот в новеньком мундире поручика, умытый и свежий, уселся в кресло, сложив руки на скрещенных ногах, и слушает музыку, доносящуюся из соседнего кабачка, а затем встанет и выйдет из кадра, чтобы пережить окопы, газовые атаки, ранения, тела друзей, разрывающих своей тяжестью колючую проволоку, а потом, дальше, ощутить сдвиг, ломку, испытать голод, отчуждение, сомнение и, наконец, решиться на свой последний шаг. Тот шаг, что сдвигает человеческую судьбу раз и навсегда, после которого — или бесславная гибель, или трудное, мучительное восхождение к цели, еще невидимой, лишь предощущаемой, но отвергнутой им в тот осенний день, когда, зацепившись рукой за поручень переполненного вагона, он тщательно искал глазами жену и сына, чтобы хоть взглядом, хоть последним взмахом ладони проститься с ними навсегда.
Бывший штабс–капитан Владимир Поляков в шинели с отпоротыми погонами ехал туда, откуда не было возврата. Жена, сын, Отечество оставались позади. С каждым перестуком колес он мысленно прощался с ними, глядя в окно на плывущую мимо Россию, клял свою судьбу, но так и не решился выпрыгнуть из поезда.
Он умер в эмиграции, и лишь фотографии на стене да латунный цветок белены, хрипящий о прошлом, напоминает о нем, словно умоляя о прощении, будто предупреждая о том, что неверный шаг делается только раз.
Жена его, Мишина бабушка, сама воспитала Сашу, и тот выбрал свой путь, свою любовь и не изменил ей до последнего часа, когда ливонские болота сомкнулись над головой.
Он не вышел из окружения. Провокатор, переодетый красным командиром, вывел их маленький отряд прямо на огонь немецких автоматов. Александр Поляков, измученный бессонницей, голодом, раной в левой руке, подчинился приказу старшего командира, и никто теперь не узнает о его сомнениях, о том шаге, на котором споткнулся и он, потеряв бдительность на короткие полчаса, решившие судьбу двенадцати человек. И судьбу Миши Полякова, и матери его, и тех людей…
Михаил не был чужд увлечениям молодости. Любил веселые компании, влюблялся, был начитан и остроумен; работая на заводе, приобрел хорошую специальность и доброе имя. Друзья редко бывали у него дома. Сначала он избегал шумных сборищ из–за больной матери, потом из–за того, что гости нарушали незыблемую жизнь вещей, и чаще всего сам просиживал вечера у приятелей или гулял допоздна с девушкой, так и не ставшей его второй женой.
С ним случилось то, что изменило его жизнь, заставило бросить завод, устроиться в кочегарку и стать тем самым Поляковым, тайну которого столь тщательно пытался разгадать инженер Хамзин…
Он сразу понравился мне. Я понял, что он тот человек, кому можно рассказать обо всем накопившемся за годы одиночества, с кем стоит поделиться и попросить совета. Он не станет укорять свой свихнувшийся разум и не бросится на меня, как на причину своих бед, решил я, когда он привел меня в свой дом. Но все равно, зная по опыту, как удивляет людей мой голос, я очень осторожно поблагодарил его за обед и придвинулся к выходу. Он только слегка вздрогнул и ответил неизменившимся голосом: «На здоровье». — «Прошу вас, — сказал я, — не пугайтесь. Я не совсем тот, за кого вы меня принимаете, но здесь нет ничего противоестественного и тем более колдовского. Просто я — это я, и если я вам не буду в тягость, то можете сразу сказать мне, я уйду». — «Я не пугаюсь, — улыбнулся он, — я лишен суеверий. Но помните, Мефистофель впервые явился Фаусту в виде черного пуделя?» — «Как видите, я не пудель, — пошутил я, — и смею заверить вас, что никакого отношения к так называемой нечистой силе не имею». Помнится, я еще переменно раскланялся при этих словах. Он рассмеялся и широким жестом обвел комнату: «Искренне рад, располагайтесь как дома. Мне часто не хватает собеседника». — «Мне тоже, — признался я, я уже столько лет ни с кем не разговаривал. У вас есть существа, схожие со мной, но они недоразвиты, а люди полны предрассудков. Для них если не дьявол, то пришелец, на большее фантазии не хватает». — «Надеюсь, — сказал он, — вы мне расскажете о себе, когда будет желание, но я не тороплю вас. Пойдемте, я представлю вас своему отцу». — «А он?.. — усомнился я. Отец?» — «Ни в коем случае, — снова рассмеялся он, — он уже давно ничему не удивляется». Он привел меня к старику и сказал: «Познакомься, папа, это мой новый друг. Он будет жить у нас». — «А он не храпит по ночам?» спросил старик и недоверчиво посмотрел на меня. «О нет, — сказал я как можно вежливее, — я абсолютно здоров». — «Тогда все в порядке, — сказал старик, нисколько не удивляясь, — угости его получше. Что вы предпочитаете на ужин?.» — обратился он ко мне. «О, я неприхотлив, — заверил я, — и привык обходится малым. Странствия на чужбине приучили меня ограничивать желания». — «И далеко ваша родина?» — спросил меня старик. «Трудно сказать, — ответил я, — это расстояние не измеришь километрами и парсеками. Может быть, она рядом, просто я не знаю, где находится дверь в нее». — «Дверь, ведущая на родину, — повторил старик. — Это интересно…»