Вниз!
Взрывы бомб потрясли Москву, Лондон, Токио.
Коса взлетала и опускалась как безумная.
И задымили печи Бельзена и Бухенвальда.
Коса пела, вся в малиновой росе.
И вырастали грибы, извергая слепящие солнца на пески Невады, Хиросиму, Бикини, вырастали грибы все выше и выше.
Пшеница плакала, осыпаясь на землю зеленым дождем.
Корея, Индокитай, Египет. Заволновалась Индия, дрогнула Азия, глубокой ночью проснулась Африка…
А лезвие продолжало взлетать, крушить, резать с бешенством человека, у которого отняли — и отняли столько, что ему уже нет дела до того, как он обходится с человечеством.
Всего в нескольких милях от главной магистрали, если спуститься по каменистой дороге, которая никуда не ведет, всего в нескольких милях от шоссе, забитого машинами, несущимися в Калифорнию.
Иногда — раз в несколько лет — какой-нибудь ветхий автомобиль свернет с шоссе; остановится, запаренный, в тупике у обугленных остатков маленького белого дома, и водитель захочет спросить дорогу у фермера, который бешено, беспрерывно, как одержимый, днем и ночью работает в бескрайнем пшеничном поле.
Но водитель не дождется ни помощи, ни ответа. После всех этих долгих лет фермер в поле все еще слишком занят, занят тем, что подрезает и крошит зеленую пшеницу вместо спелой.
Дрю Эриксон все косит, и сон так ни разу и не смежил ему веки, и в глазах его пляшет белый огонь безумия, а он все косит и косит.
1943
The Scythe[11]
© Перевод Н.Куняевой
Это еще одна параноидальная фантазия, не более того. История на тему «а если бы». А если бы я был умершей женщиной и отказывался признать, что умер. Что бы тогда случилось? Воображаете это и пишете рассказ.
— Нет-нет, и слушать не хочу. Я уже всё решила. Забирай свою плетёнку — и скатертью дорога. И что это тебе взбрело в голову? Иди, иди отсюда, не мешай: мне ещё надо вязать и кружева плести, какое мне дело до всяких чёрных людей и их дурацких затей!
— Темноволосый молодой человек весь в чёрном стоял, не двигаясь, и слушал тётушку Тилди. А она не давала ему и рта раскрыть.
— Слышал, что я сказала! Уж если тебе невтерпёж со мной потолковать, что ж, изволь, только не обессудь, я покуда налью себе кофе. Вот так то. Был бы повежливей, я бы и тебя угостила, а то ворвался с таким важным видом, даже и постучать-то не подумал. Будто это он тут хозяин.
Тётушка Тилди пошарила у себя на коленях.
— Ну вот, теперь со счёту сбилась — которая же это была петля? А всё из-за тебя. Я вяжу себе шаль. Зимы нынче пошли страх какие холодные, в доме сквозняки так и гуляют, а я старая стала и кости все высохли, надо одеваться потеплее.
Чёрный человек сел.
— Этот стул старинный, ты с ним поосторожней, — предупредила тётушка Тилди. — Ну давай, что ты там хотел мне сказать, я слушаю со вниманием. Только не ори во всю глотку и не смей таращить на меня глаза, какие-то в них огоньки чудные горят. Господи помилуй, у меня от них прямо мурашки бегают.
Фарфоровые, расписанные цветами часы на камине пробили три. В прихожей ждали какие-то люди. Неподвижно, точно истуканы, стояли они вокруг плетёной корзины.
— Так вот насчёт этой плетёнки, — сказала тётушка Тилди. — Где ж это я видела такую корзину? И вроде бы не так уж давно, года два назад. Сдаётся мне… А, вспомнила. Да это же, когда померла моя соседка миссис Дуайр.
Тётушка Тилди в сердцах поставила чашу на стол.
— Так вот ты с чем пожаловал? А я-то думала, ты хочешь мне что-нибудь продать. Ну, погоди, к вечеру приедет из колледжа моя Эмили, она тебе покажет, где раки зимуют! На прошлой неделе я послала ей письмо. Понятно, я не написала, что здоровье у меня уж не то и бойкости прежней тоже нет, только намекнула, что хочу её повидать — соскучилась, мол. Нью-Йорк-то отсюда за тридевять земель. А ведь Эмили мне всё равно как дочка. Вот погоди, она тебе покажет, любезный мой. Она тебя так шуганёт из этой гостиной, и ахнуть не успеешь…
Чёрный человек посмотрел на тётушку Тилди с жалостью — мол, устала, бедняжка.
— А вот и нет! — огрызнулась она.
Полузакрыв глаза, расслабив всё тело, гость покачивался на стуле взад-вперёд, взад-вперёд. Он отдыхал. Неужто и ей не хочется отдохнуть? — казалось, бормотал он. Отдохнуть, отдохнуть, сладко отдохнуть…
— Ах, чтоб тебе пусто было. Смотри, что выдумал! Этими самыми руками — не глади, что они такие костлявые, — я связала сто шалей, двести свитеров и шестьсот грелок на чайники! Уходи-ка ты подобру-поздорову, а когда я сдамся, тогда вернёшся, может, я с тобой потолкую, — перевела разговор тётушка Тилди. — Давай-ка я лучше расскажу тебе про Эмили, про моё милое дорогое дитя.
Она задумалась, покивала головой. Эмили… у неё волосы точно золотой колос и такие же шелковистые.
— Не забыть мне день, когда умерла её мать; двадцать лет назад это был, и Эмили осталась со мной. Оттого-то я злюсь на вас да и на ваши плетёнки. Где это слыхано, чтоб за доброе дело человека в гроб уложили? Нет, любезный, не на такую напал. Помню я…
Тётушка Тилди умолкла; воспоминание кольнуло ей сердце. Много-много лет назад, под вечер, она услышала слабый, прерывающийся голос отца.
— Тилди, — шепнул он, — как ты будешь жить? Ты такая неугомонная, вот никто рядом и не останется. Поцелуешь, да бежишь прочью Пора бы угомониться. Вышла бы замуж, растила бы детей.
— Я люблю смеяться, дурачиться и петь, папа! — крикнула в ответ Тилди. — Я не из тех, кто хочет замуж. Мне не найти жениха по себе, у меня своя философия.
— Какая такая у тебя философия?
— А вот такая: у смерти ума ни на грош! Надо же — утащить у нас маму, когда мама была нам нужней всего! По-твоему, это разумно?
Глаза отца повлажнели, стали грустные, пасмурные.
— Ты права, Тилди, права, как всегда. Но что же делать? Смерти никому не миновать.
— Драться надо! — воскликнула Тилди. — Бить её ниже пояса! Не верить в неё!
— Это невозможно, — печально возразил отец. — Каждый из нас встречается со смертью один на один.
— Когда-нибудь всё перемениться, папа. Отныне я кладу начало новой философии! Да ведь это просто дурость какая-то живёшь совсем недолго, а потом, оглянуться не успеешь, тебя зароют в землю, будто ты зерно; только ничего из тебя не вырастет. Что ж тут хорошего? Люди лежат в земле миллион лет, а толку никакого. И люди-то какие — милые, порядочные или уж, во всяком случае старались быть получше.
Но отец не слушал. Он вдруг побелел и как-то выцвел, точно забытая на солнце фотография. Тилди попыталась удержать его, отговорить, но он всё равно умер. Она повернулась и убежала. Не могла она оставаться: ведь он сделался холодным и самим этим холодом отрицал её философию. Она на похороны не пошла. Ничего она не стала делать, только открыла тут в старом доме, лавку древностей и жила одна-одинёшенька, пока не появилась Эмили. Тилди не хотела брать девочку. Вы спросите, почему? Да потому, что Эмили верила в смерть. Но мать Эмили была старинной подругой Тилди, и Тилди обещала ей не оставить сироту.