– Я думаю, что вам дьявол помог.
– Дьявол? – он кашлянул в левый кулак. – Непонятно почему дьявол помог именно нам, а не Керенскому и Юденичу с Колчаком.
Я молчал. Он же, повернувшись к двери, громко позвал:
– Товарищ Таисья!
Почти тут же вошла сиделка, которую я уже видел внизу.
– Принесите, пожалуйста, нам с товарищем Гавайским чаю, горячего чаю! – повернулся ко мне. – А может, лучше водки?
– Спасибо, Владимир Ильич, лучше чаю.
– Отлично, – сиделка уже вышла, – вы ведь совсем с марксизмом не знакомы и теорию классовой борьбы не знаете.
– Ну, почему же, Владимир Ильич, я знаю, но, откровенно говоря, я в эту теорию не верю. Есть вот Швейцария и Англия, есть там и классы, но кровавая революция, истребление сотен тысяч, как у нас, там невозможна.
Он хотел тут же что-то ответить, но не смог, закашлялся, сильно побледнел и кашлял очень долго. В кабинет вошла Таисья с подносом и тут же к нему бросилась. Он знаком приказал ей удалиться, молча взял чашку с подноса, отпил глоток чаю, и ему стало легче.
– Вы правильно сказали «у нас», – с трудом продолжил он, – у нас в России со времён Рюриковичей взять власть не сложно, это не Швейцария. Было бы на то желание. И сами первые Рюриковичи – яркий тому пример. У нас в России не просто классы, у нас всегда и во все времена – две НАЦИИ внутри нации, столь не похожие друг на дружку, столь чуждые и враждебные, что диву даёшься. Помните, как сказал поэт: страна господ, страна рабов. Это у нас главное. У нас дворянство, о котором вы так печётесь, с лёгкостью забывает русский язык и переходит добровольно на язык недавних врагов, на французский. А сколько у высших классов всегда презрения и злобы к простым людям! Вот и у вас тоже на Литпроме: лохи и элита. Всё то же самое. Слова, конечно, в каждое время разные, но суть одна: рабы и господа, лохи и олигархи, которые живут в разных мирах и не желают даже знать друг друга. В такой обстановке достаточно только высечь искру, одну единственную, а именно: пообещать одному классу растерзать другой, выжечь с корнем, и тогда разгорится пламя, столь сильное, что все образованные Европы содрогнутся, а может даже, и на колени встанут.
– Но как же интеллигенция? – стал спорить я. – Русская, российская интеллигенция, Фёдор Михайлович Достоевский, Лев Николаевич Толстой. Такой интеллигенции, такой насыщенной духовной жизни нет ни в одной стране. Нигде нет и такого сочувствия к простым людям. Неужели вполне светская духовная среда не способна смягчить все эти противоречия, о которых вы говорите? Примирить классы, найти общий баланс…
– Всё это белиберда, херня. – перебил меня Владимир Ильич и опять закашлялся. Потом придвинулся ко мне совсем близко, посмотрел мне прямо в глаза. – Вы, молодой человек, Россию не понимаете, вам, видимо, не дано. А я – понимаю, и поэтому моя партия, а не ваша, победила и всегда будет побеждать. А ваша – или в жопе, или в Америке.
Он смотрел мне прямо в глаза, и я почему-то совершенно точно знал тогда, что он прав, прав абсолютно во всём. Я испуганно отстранился.
– Ваша мудацкая интеллигенция вместе с барчуком Толстым и истеричкой Достоевским гроша ломаного не стоит. Они писали для себя, для таких, как они сами, и для правящей элиты. Их не читают у пивларьков, о них не говорят бабушки на скамейках, a мужики – в банях. Они просто побочный продукт ожиревшей за счёт лохов элиты. Если бы у России была тысяча Достоевских, её судьбу бы это не изменило.
В кабинет осторожно постучали. Ленин резко выпрямился в кресле и громко сказал, почти выкрикнул:
– Дайте нам с товарищем Гавайским ещё минуточку!
Потом опять пригнулся ко мне и заговорил очень тихо:
– Слушайте, Гавайский, я ответил на все ваши вопросы, и теперь вы можете спокойно писать ваш глупый очерк, но и вы должны мне помочь. Под видом лечения меня совершенно от всего отстранили, телефонной связи с товарищами из ВЦИК и Совнаркома нет, так называемой охраны – чуть ли не сто человек, и меня никуда не выпускают, обращаются со мной, как с каким-то ребёночком. Письма мои не доходят, всю мою корреспонденцию проверяют и досматривают. В довершение, Сталин имеет наглость грубо оскорблять мою жену, а я ничего не могу поделать. Пускают ко мне только глупых докторишек, от которых меня тошнит. От чего меня лечат – не известно. А ведь от должности меня никто не увольнял. В общем, Гавайский, я сейчас вам записку дам, а вы, будьте любезны, доставьте её Михаилу Дмитриевичу Бонч-Бруевичу. Он надёжный товарищ, военный, и меня отсюда выручит. Всего-то и нужно – две роты солдат. Хватит с ними цацкаться!
В дверь ещё раз постучали. Она приоткрылась, и в проёме показался Беленький:
– Владимир Ильич, товарищу Гавайскому и товарищу Розанову пора возвращаться в Москву, оттуда уже два раза телефонировали.
– Сейчас-сейчас! – отмахнулся Ленин. Дверь закрылась, и он стал лихорадочно рыться по карманам, доставая какие-то бумажки.
– Ага, вот она. – Ленин передал мне маленькую записку, сложенную вчетверо.
– Да ведь я там никого не знаю, Владимир Ильич, меня и не допустят.
Он сунул мне записку:
– Тогда найдите его брата Владимира Дмитриевича, я ему тоже верю. Только не передавайте ничего Зиновьеву и Каменеву, и тем паче – Сталину, вы поняли?
Не успел я сунуть записку в карман, как дверь опять открылась, вошли Беленький, Мария Ильинишна и Розанов. Ленин опять закашлялся и стал махать руками, у него начались рвотные приступы. Меня тут же попросили выйти, попрощаться нам так и не удалось. В странной задумчивости я вышел из дома и направился к стоящему у парадного входа Ролс-Ройсу. Кто-то опустил руку мне на плечо. Я обернулся. Передо мной стоял высокий молодой человек с типично еврейской внешностью, одетый в кожаную форменную куртку:
– Отдайте, – спокойно сказал он.
– Что? – не понял я.
– То, что вам Владимир Ильич передал.
– С какой это стати? Вас это не касается.
Молодой человек в кожанке насупился и потянулся к внушительной деревянной кобуре на боку:
– Именем Чрезвычайной Комиссии Совета Народных Комиссаров приказываю вам…
Не долго думая, я вынул из-за пазухи свой идиотский вопросник и передал его чекисту. Тот, не читая, спрятал листок в нагрудный карман и отошёл. В Москву возвращался я один, Владимир Николаевич остался в Горках ухаживать за больным. С ним я тоже не попрощался, и с тех пор наша дружба пошла врозь.
Приехав в Москву, я решил в больницу не возвращаться, а попросил меня довезти до дома. Оставшись один, я достал записку Ленина. Судя по чёрным ободочкам по краям, она довольно долго валялась в его кармане. Развернув её, я прочёл: