Я, кажется, упоминала, что, когда я оказывалась в том мире, за стеной, здешний логичный, подчиняющийся времени мир исчезал, а в «реальном» мире я забывала о стене и о том, что за нею находится, целыми днями не вспоминала, что стена открывалась и может снова открыться. Но наступило время, когда что-то оттуда, из-за стены, начало проникать в мою повседневность. Сначала детский плач. Отдаленное, очень тихое всхлипывание, часто почти неслышное. Иногда плач усиливался, к нему примешивался голос матери, раздраженный голос разрывавшейся между множеством домашних дел женщины, тема с вариациями.
Я вслушивалась. Сидела одна и вслушивалась. Тепло, даже жарко, конец лета. Часто гремел гром сухой грозы, иногда шквал взметал с мостовых слежавшийся мусор. На улицах ощущалось беспокойство, какая-то готовность к переменам. Я придумывала для себя мелкие дела, чтобы слишком не засиживаться. Двигалась, сидела, думала, слушала. Однажды Эмили вернулась домой утром, оживленная и возбужденная. Я как раз раскладывала для высушивания сливы, и она присоединилась ко мне. Эмили была в джинсах и хлопчатобумажной рубашке, от которой отскочила пуговица. Рубашка разошлась, виднелась весьма развитая грудь. Эмили была в тот день усталая, но энергичная. Вымыться у нее не было времени или возможности, пахло от нее потом и сексом, она дышала удовлетворенностью, чуток печалью, но с юморком. Половой процесс изгнал из нее нервозность, недовольство и беспокойство, она несколько лениво протирала и выкладывала сливы. И все время плакал ребенок. В голове моей ползали мысли, соразмерные возрасту: «Четырнадцать лет назад, даже меньше, ты ревела в голос от обиды, от горячей воды, ошпарившей тебе живот и задницу. Четырнадцать лет на моей шкале немного, а для тебя это вся жизнь, все, что ты имеешь…»
Эмили тоже говорила о времени, говорила так, как свойственно в ее возрасте, когда с нетерпением считают верстовые столбы на дороге, ведущей к зрелости. «Мне скоро пятнадцать», — сказала она только вчера, недавно перешагнув четырнадцатилетие. Эмили изображала из себя взрослую женщину — да и вернулась она домой после любовного свидания отнюдь не по-девически невинного.
В то утро я явственно слышала всхлипывания, настолько явственно, что невольно спросила Эмили:
— Ты слышишь плач? — Я задала этот вопрос в надежде избавиться от назойливого звука.
— Нет. А вы слышите? — И она в сопровождении Хуго отошла к окну — глянуть, не появился ли Джеральд. Но нет, не появился. Она отправилась в ванную, переоделась. Снова к окну, ждать. Ага, вот и он. Теперь уже Эмили не просто стоит, а стоит, не обращая на него внимания, не видя его и о нем не думая, подчеркивая свою независимость и то, что у нее есть и другая жизнь, со мной. Торчит у окна стоя, в компании со своим страшилищем Хуго, постоянно треплет его и тормошит, обнимает и целует. Джеральд? А кто такой Джеральд? Ноль внимания на Джеральда. Жанровая сценка «Девушка у окна не помнит о своем любовнике». Но вот рука ее на шее Хуго вздрогнула: Джеральд заметил ее. Он заметил, как Эмили не замечает его, и отвернулся. В отличие от нее, ему до нее действительно дела нет. Ну, не то чтобы совсем, однако… У него Джун, у него Морин, у него гарем целый, вон они, роятся. И Эмили это — словно острый нож в сердце. Хватит! Дальше она терпеть не в силах. Крепкое объятие и сердечный поцелуй Хуго, обычный снисходительный жест типа «Ну, я пошла, что ли», — и она упорхнула.
И вот Эмили уже с ними, со своей семьей, стаей, племенем, с жизнью своей. Заметная девушка, видная, ладная. Темные длинные волосы расчесаны на прямой пробор… серьезная мина, вот она уже рядом с Джеральдом, щеголяющим ножами в ножнах и длинными баками-пейсами, мускулистыми загорелыми руками. Господь Всемогущий, сколько мы пролистнули столетий, сколько трудных шагов — все насмарку, и вот она, Эмили, на первобытной мостовой. Сколько надежд, чаяний, экспериментов, мечтаний человечества растоптано, брошено в грязь! В отчаянии, в мыслях о тщете всего сущего я отвернулась от окна. В тот вечер я сознательно пыталась проникнуть сквозь стену, стояла перед ней, напряженно вглядывалась и ждала. Солнце не освещало ее по вечерам, стена противостояла мне хмурой, мрачной массой. Я подошла к ней, возложила на нее ладони, погладила пальцами, пытаясь заставить твердую поверхность уступить моей воле. Где там! Стена никогда не уступала моим желаниям, ничьим желаниям, никаких «Сезам, откройся!». Однако детский плач, всхлипывание малышки подстегивали меня, заставляли искать решение, ломиться в несуществующую дверь. Но стоило лишь повернуть голову, и я могла увидеть ее на мостовой, похотливую юную самку, и слезы из глаз Эмили вовсе не лились, и отнюдь не ребенком она выглядела. А мне нужно было обнять, утешить, успокоить расстроенное дитя. Оно рядом, здесь, за стеной, надо лишь найти нужное место, нажать — и стена пропустит меня. Какой-то из цветков покрытого краской орнамента… или отмерить столько-то дюймов оттуда и оттуда… Но только не усилием воли, совершенно точно, это глупое суеверие. И вот я стояла у стены, стояла, пока не стемнело, пока толпа на мостовой не осветилась редкими источниками жалкого тусклого света. Они там приступили к трапезе, чем-то звякали и скрипели, чем-то чавкали и чмокали; рыгали, ржали, орали, сморкались… Аппетитная симфония… Руки мои двигались по стене как медлительные крабы, шевелили пальцами, щупали, нажимали… весь вечер… всю ночь… Ни в тот день, ни в следующий я не нашла пути к плачущему ребенку, не смогла его утешить, напутствовать на долгие годы, предшествующие освобождению.
Я так и не нашла Эмили. Но я нашла… Я нашла неизбежное. Не могла не найти. Следовало эту находку предвидеть. В этой находке банальная экстраординарность, квинтэссенция расплывчатости, величие ничтожности, интимность безликой публичности и закономерность всеобщего хаоса. Белокурое голубоглазое дитя, но с красными распухшими глазами, плачущее, всхлипывающее — мать Эмили, ее мучитель, большая женщина в крохотном тельце протянула ко мне крохотные ручонки, которым суждено было вырасти и не обучиться нежности. Она успокоилась у меня в руках, склонила мне на плечо кудрявую головку, и я стерла пот с ее личика. Прелестное дитя — такое же, как и та, виденная мною раньше девочка, вымазанная испражнениями шоколадного цвета. Спальня девочки — такая же белая, чистая, стерильная — кошмар Эмили. Детская. Чья? Ни братик, ни сестричка еще не появились на свет, крошка одна на свете. Мать куда-то отлучилась, время кормления еще не подошло. Ребенка гложет голод, острые когти отчаяния впиваются в желудок, заставляют кричать, потеть, вертеться, искать грудь, соску — все равно, лишь бы что-нибудь съедобное, жидкое, теплое, приятное. Кормящая ее женщина, втиснутая в жесткое расписание, неудобное для них обеих, не появится раньше срока. Вижу эпизод, повторявшийся несчетное число раз. Эмили, ее мать, прежние поколения… Голод, жажда, вопли — подчинение необходимости, законам мира большого и мира малого. Жара, жаркое пламя камина. Белизна: белые стены, белая краска, белые простыни, тошнотворный запах… И слабость, затерянность, беспомощность марионетки, которую дергает за ниточки рука невидимого кукловода.