Женщина посмотрела на окна комнаты: шторы задернуты. Было три часа, нежаркий день. В глубине гостиничного патио она заметила лоток с прохладительными напитками и купила четыре бутылки кока-колы. Улыбнувшись, она отворила дверь их комнаты.
— Быстрее ты, конечно, не могла, — проворчал он, отворачиваясь к стене.
— Мы выезжаем завтра в три пополудни, — сказала она.
— А цена?
Она улыбнулась его затылку, по-прежнему держа в руках холодные бутылки.
— Всего тридцать семь песо.
— Хватило бы и двадцати. Нечего давать этим мексиканцам наживаться на тебе.
— Я же богаче их; если уж кто и заслуживает, чтоб на нем наживались, так это мы.
— Да при чем тут это? Просто они любят торговаться.
— Когда я с ними торгуюсь, я чувствую себя скотиной.
— В путеводителе написано, что они называют двойную цену и ждут, что ты выторгуешь половину.
— Не стоит поднимать шум из-за доллара.
— Доллар есть доллар.
— Заплачу этот доллар из своего кармана, — сказала она. — Я принесла холодных напитков — хочешь?
— Что у тебя там? — Он поднялся и сел на кровати.
— Кока-кола.
— Ты же знаешь, я не слишком люблю кока-колу; отнеси две бутылки назад и возьми апельсиновый «Краш».
— Пожалуйста? — спросила она, не трогаясь с места.
— Пожалуйста, — согласился он, глядя на нее. Как вулкан, дымит?
— Да.
— Ты спрашивала? — Нет, я посмотрела на небо. Все в дыму.
— Надо было спросить.
— Да небо вот-вот лопнет от дыма, черт возьми.
— Но как мы узнаем, что извержение будет именно завтра?
— Никак. Если извержения не будет, отложим поездку.
— Я тоже так думаю. — Он снова улегся.
Она принесла две бутылки апельсинового «Краша».
— Недостаточно холодный, — заметил он, отпивая.
Они поужинали в патио: скворчащий стейк, зеленый горошек, тарелка испанского риса, немного вина и пряные персики на десерт.
Вытерев рот салфеткой, он как бы мимоходом заметил:
— Знаешь, я хотел сказать тебе. Я тут проверил записи того, что я задолжал тебе за последние шесть дней, пока мы ехали от Мехико досюда. Ты считаешь, что я должен тебе сто двадцать пять песо, то есть примерно двадцать пять американских долларов, так?
— Да.
— Я сложил, и у меня получилось всего двадцать два.
— Думаю, этого не может быть, — возразила она, все еще ковыряя ложечкой персик.
— Я проверял дважды.
— Я тоже.
— Думаю, ты посчитала неверно.
— Может быть. — Она резко вскочила, с грохотом отодвигая стул. — Пойдем проверим.
В номере под зажженной лампой лежал открытый блокнот. Они вместе стали проверять цифры.
— Видишь, — спокойно сказал он. — У тебя три доллара лишних. Как так?
— Так вышло. Прости.
— Бухгалтер из тебя никудышный.
— Я стараюсь.
— Плохо стараешься. Я думал, у тебя есть хоть немного чувства ответственности.
— Я очень стараюсь.
— Ты забыла проверить, накачаны ли шины, ты выбрала номер с жесткими кроватями, у тебя постоянно все теряется, в Акапулько ты потеряла ключ от багажника, задевала куда-то манометр от насоса, и к тому же ты не умеешь вести счета. Я кручу баранку…
— Знаю, знаю, ты целыми днями крутишь баранку и ты устал, в Мехико ты подхватил ларингит и боишься, что зараза снова даст о себе знать, тебе не хотелось бы, чтоб она дала осложнение на сердце, так что самое малое, что я могу для тебя сделать, это держать свой нос в чистоте, а счета в порядке. Все это я знаю наизусть. Но я всего лишь писатель, и я допускаю, что сделала ошибку.
— Так ты никогда не станешь хорошим писателем, — сказал он. — Сложение — это же так просто.
— Я сделала это не нарочно! — вскричала она, отшвырнув карандаш. — Черт побери! Мне сейчас даже жаль, что я обманула тебя не нарочно. Я о многом сейчас жалею. Жалею, что не нарочно потеряла манометр, во всяком случае мне было бы приятно думать, что я насолила тебе. Жаль, что я не специально выбрала эти кровати из-за жестких матрасов, вот бы я посмеялась сегодня ночью, думая, как жестко тебе на них спать; жаль, что я не сделала этого нарочно. А теперь еще мне жаль, что я не специально подтасовала цифры. С какой радостью я бы посмеялась и над этим тоже.
— Не кричи так, замолчи, — сказал он ей, как ребенку.
— Разрази меня гром, если я замолчу.
— Я только хотел знать, сколько у тебя еще в заначке.
Запустив дрожащие пальцы в кошелек, она выложила оттуда все свои деньги. Когда он пересчитал, оказалось, пяти долларов не хватает.
— Ты не только плохой счетовод, который то и дело меня обкрадывает, а теперь еще и пять долларов пропали, — сказал он. — Ну, и где они?
— Не знаю. Наверное, я забыла записать в расходы, а если и записала, то забыла указать, на что их потратила. Господи боже, я не хочу снова пересчитывать весь этот список. Лучше заплачу недостачу из своих карманных, и вопрос исчерпан. Возьми свои пять долларов! А теперь пойдем прогуляемся, здесь так душно.
Она рывком распахнула дверь, дрожа от гнева, совершенно не соразмерного всему случившемуся. Ее трясло, бросало то в жар, то в холод, она знала, что щеки у нее горят, а глаза блестят, и когда сеньор Гонсалес с поклоном пожелал им приятно провести вечер, в ответ ей пришлось выдавить из себя улыбку.
— Держи, — сказал муж, протягивая ей ключ от номера. — Только, ради бога, не потеряй.
На утопающей в зелени zocalo[93] играл оркестр. Он дудел, гудел, трубил и свистел на бронзово-витой эстраде. Площадь пестрела разномастным народом и буйством красок: мужчины и юноши вышагивали в одну сторону по розово-голубым плиткам мостовой, а женщины и девушки двигались им навстречу, кокетливо подмигивая друг дружке темными, как маслины, глазами; мужчины, держась под руки, то сближались с ними, то расходились, с важным видом о чем-то переговариваясь, а женщины и девушки двигались парами, словно сплетаясь в венки и наполняя все вокруг сладким цветочным ароматом, разносимым летним ночным ветерком над остывающими узорами плиточной мостовой, и шепчась вслед разносчикам прохладительных напитков, тамаля[94] и энчилад.[95] Оркестр грянул разок «Янки Дудль», к удовольствию светловолосой женщины в роговых очках, которая с широкой улыбкой повернулась к мужу. Затем, когда оркестр принялся наяривать «Кумпарситу» и «La Paloma Azul»,[96] она почувствовала, как на душе у нее потеплело, и она начала потихоньку, вполголоса подпевать.
— Ты ведешь себя как туристка, — одернул ее муж.
— Просто мне хорошо.
— Не будь дурой, больше я не прошу.