В ослепительно-белой рубашке Прингл махал лопаткой, как заправский пехотинец – жертва позиционной войны. Выправка чувствовалась даже в этом. Завидев меня, он приветливо кивнул и обтер локтем лоб.
– Отдыхайте, солдат, – сказал я ему. – Будем пить.
Мы открыли по банке. Обожаю звук, с которым это происходит. Веселое и чуть ехидное шипение.
– Там что-то есть, – сказал Прингл, показывая на свою новую яму.
– Второй скафандр, – сказал я. – Для женщины.
– Нет, оно деревянное. Обитое железом. Железо ржавое.
Прингл показал крохотное красноватое пятнышко на пальце.
– Ты смотри, не поранься, Прингл, – сказал я. – Если ты поранишься, может быть заражение крови. Не знаю, как в Англии, а в России от заражения крови одно средство: шестьдесят уколов в живот. Застрянешь в Питере. Будешь как на работу ходить делать эти уколы.
Прингл покачал головой.
– Я не поранюсь.
Он поблагодарил за пиво и, не допив, вернулся к работе. Он испытывал огромное нетерпение. Азартный человек. Я покряхтел и полез ему помогать.
Спустя полчаса, наверное, мы извлекли на свет Божий небольшой ящик. Он очень неудобно лежал: углом вверх. Прингл вытащил из кармана пиджака гигантский клетчатый носовой платок и обтер руки. Затем приступил к ящику. На его лице показалась смущенная улыбка.
– Я волнуюсь, – объяснил он.
– Я тоже, – утешил его я. – Еще бы! Мы же сейчас увидим миллионы. И разделим их. Верно?
Прингл не ответил. Он осторожно сбил замок с ящичка и приоткрыл крышку. Несколько мгновений он созерцал то, что там обнаружилось. Затем опустил ее.
Как я ни тянулся, ничего увидеть не мог.
– Что там, Прингл? – спросил я наконец.
– Сокровища Матильды, – хрипло отозвался он. – Я искал их несколько лет. Сокровища. – Он повернулся ко мне и посмотрел на меня взглядом светлым и сумасшедшим. – Ты уверен, что нуждаешься в том, чтобы увидеть их, Никоняев?
– Ну знаешь!.. – обиделся я.
Трясущимися руками Прингл откинул крышку. Что-то странное произошло в воздухе: как будто новый, непонятный аромат. Только что пахло мятой травой, разрытой землей и вспотевшим, потрудившимся человеком (мной), а также суховатым прингловским одеколоном. Все это мгновенно исчезло. Легкий запах пыли и невероятных женских духов. И еще, кажется, цветов.
Я подкрался поближе и наконец увидел то, что находилось в ящике. На бледно-желтой шелковой подстилке – это она пахла духами – лежал совершенно свежий букет ландышей. Рядом – пара избитых балетных туфель, почти совершенно белых. Их носки были растоптаны и разлохмачены, по атласу бежала едва заметная, чуть более темная волна, и я вдруг понял, что это след от пота. Стало быть, глупо подумал я, можно взять анализ на ДНК и установить, что эти туфли принадлежали Матильде.
И сразу же понял, насколько все это лишено смысла. Смысл заключался лишь в том, что перед нами тихо поднималась из небытия тень живой женщины – прекрасной женщины, которая трудилась над своим искусством, губя одну пару балетных туфель за другой. След ее ножки – здесь, в нашем парке. Вот что было важно. Прочее не имело значения.
Мне сделалось дурно, и я понял, что влюбляюсь. Вахтер из студенческого общежития господин Никоняев влюблен в прима-балерину Кшесинскую. Лучше бы мне вообще, в таком случае, не рождаться на свет.
Еще там было несколько писем в маленьких желтеньких конвертах, с паутиновыми надписями и крохотными марками, какая-то, кажется, ленточка и картонный снимок, почти совершенно вытертый.
Все это лежало перед нами, точно дверь в иные миры. В гораздо большей степени эти чужие любовные сокровища приоткрывали другую вселенную, нежели только что найденный и преступно зарытый нами обратно скафандр, вот что меня поразило. Инопланетный разум как будто не имел к нам никакого отношения. Ну – есть и есть.
Мы стояли на пороге в прошлое какого-то неведомого поклонника Матильды и ничего о нем не знали. Он был никто. Существовала одна только она, Матильда. Дверь стояла перед нами раскрытой, но войти туда мы не могли. Картины дрожали перед нами в горячем воздухе, и пролетающие стрекозы не разрушали их: блестящие синие тела и слюдяные крылья лишь подчеркивали хрупкость, пожелтелость кружев того ушедшего мира.
Мы ждали. Не знаю, какой инстинкт подсказал нам это. Мы не двигались с места, даже дышали осторожно: картины сгущались, делались более явственными, и даже, как мне показалось, начала звучать отдаленная музыка. Сейчас я думаю, что откопанное нами сокровище преобразовало разудалые шлягеры, носившиеся по парку и особенно долетавшие до Темзы с аттракционов. Такое иногда случается. Очень редко. Человек играет, старается, поет «Я убью тебя, лодочник», а зачарованный слушатель улавливает арию Веденецкого гостя. Со мной, правда, ничего подобного прежде не происходило.
Как заводная куколка на крышке музыкальной шкатулки, Матильда поднялась над ящиком, медленно встала на носки и начала кружиться. У нее было счастливое лицо. Я с замиранием сердца ждал, когда она повернется ко мне, и я хотя бы на миг увижу эти черты. Я даже не могу сказать, красивая ли она была. Она была абсолютно счастлива, всем своим существом, каждой клеткой тела. И странно было вспоминать, что этого тела больше не существует.
– Но танец, запах, воспоминание – они остались, – прошептал Прингл. Он думал о том же, что и я.
В то же самое мгновение все исчезло. От соприкосновения со свежим воздухом и современным солнечным светом увяли и почернели ландыши, рассыпались в прах письма, ленты, туфли… Осталась только карточка, с белым вытертым лицом и почти неразличимым платьем. Только внизу, в левом углу, можно было еще разглядеть напряженно выгнутую ножку в балетной туфле.
Сокровища Матильды обратились в ничто прямо у нас на руках. И произошло это за секунду, может – за две, никак не дольше. Я уже говорил, что на берегах нашей Темзы время имеет обыкновение растягиваться до невозможности, и та жизнь, которую мы с Принглом прожили, созерцая Матильду и наслаждаясь ее таинственной близостью, уложилась здесь, на земле, в несколько мгновений. Наши соседи по берегу как раз успели открыть по банке, но даже не донесли еще пива до губ.
С самого раннего детства Ида обожала лошадей. Для родителей это обстоятельство оставалось неразрешимой загадкой. Иногда отец в шутку называл увлечение дочки атавизмом. «Должно быть, это в тебе неожиданно зазвучал голос наших далеких пещерных предков», – говорил он. Ида не возражала. Она оживлялась по-настоящему только при разговоре о лошадях. Ее мало интересовали достижения искусства, которыми увлекалась мама. «Ты живешь в одном городе с величайшим музеем мира, Эрмитажем, – укоряла Иду мама, которая считала Эрмитаж величайшим местом на земле. – И не пользуешься этим».