— Наоборот, это меня вполне устроит. Мы с ним дружески поговорим. На исходе второго раунда я превращу его в калеку.
Она поглядела на меня со страхом. У нее быстро менялись выражения лица, и каждое соответствовало обстановке. Я не был защищен от чар такого дьявольского умения. Она сказала, нежно улыбаясь:
— Он хороший. Ему не пойдет быть калекой.
— В таком случае позвоните, чтобы он шел не к кинотеатру «Иноземец», а к чертовой бабушке. Иначе я сам отведу его за ручку в преисподнюю. Как, вы сказали, зовут этого ублюдка?
Испуг в ее глазах уступил место покорности. Это доныне остается самым сильным ее оружием. Она умеет безропотно покоряться, если исполняется то, чего ей хочется.
— Не помню. Мне кажется, у него нет имени. Я ему, конечно, позвоню. Где вы хотите со мной встретиться, мистер Гаррис?
— Разумеется, у «Иноземца». Там всегда много света, а вы вся такая светлая, Дороти.
— В таком случае, в восемь часов. Вы не будете возражать, если я надену темное платье? Вечером мне больше идет темнота.
— Не буду возражать, — буркнул я и ушел. Разговор с Дороти был крупнейшей ошибкой этого дня.
Прежде всего я превратил дарованный Джоном чек в чековую книжку. Эта операция совершилась в «Национальном банке братьев Фаррингтон». Перед семидесятиэтажным банком чахнет крошечный скверик, заполненный не столько деревьями и кустами, как рекламными щитами. Я сел на скамеечку, притулившуюся к пожелтевшему клену. Меня осенял плакат, кричащий пастью нарисованного на нем здоровенного дебила: «Все для вас — только у нас!» Недоумок был похож на Чарльстона, только не такой толстый. Мимо меня бежали в банк люди и выбегали оттуда, ни один не ходил, тем более не шествовал. У национального банка всех охватывает лихорадка. Вероятно, вот так же влетел в вестибюль и вынесся оттуда, словно из горящего помещения, и я. Стало холодно, я запахнул пиджак. Небо было, наверно, чисто, и оттуда несло октябрьской прохладой. Я сказал, наверно, потому что увидел вместо неба лишь струящиеся цветовые сполохи реклам. Воздух красочно бесновался от призывов, просьб и требований куда-то пойти и что-то сделать. Я тупо смотрел вверх и размышлял, как мне отомстить Чарльстону.
Я должен остановиться на этом подробней. Джон еще не был моим лучшим другом, но зла от него я и тогда не видел. Он был скорей благодетелем, а не врагом. Он открыл во мне дарование писателя, чего никто до него не смог сделать. Он великодушно одарил меня внушительной суммой, а я так нуждался. И сделал это из одной веры в меня. Он мог ожидать моей благодарности. Я ненавидел его. Еще ни один человек так не оскорблял меня. Я не мог этого оставить непокаранным.
И я с наслаждением размышлял о том, что с абсолютной точностью выполню требования его чудовищного патента. О, это будет сногсшибательно в точном значении слова! Чарльстон свалится, не дочитав и половины. Он сползет всей тушей на ковер и расплывется! Он жаждет игривой вещицы, я поднесу ему бомбу. Чтение будет подобно взрыву. Директора популярного издательства Джона Чарльстона уничтожат требования его собственного художественного канона. И даже возместить аванса он не сможет, я и в запятой не отступлю от них!
Так я мстительно тешил себя и радовался, словно добился огромного успеха. Но потом я перешел от задания к сюжету, и настроение мое испортилось. Идея была, сюжета не было. Патент Чарльстона был хитрей, чем мне сгоряча вообразилось. Он оставался чудовищным, но в нем не было примитива. Самым трудным был первый пункт — писать о невозможном и по возможности — невозможно. И бесчисленные убийства, и любовные терзания, и счастливые концы — все это легко выполнимо. Но писать невозможно о невозможном — нет, это невозможно!
— Может, накатать понепонятней? — пробормотал я вслух. — Что-нибудь вроде: «Свенто Сигурсон расиралямин тругада одним глазом и тут же лаперкакер, после, чего взини трухто трухата и, обливаясь чертонотакией, он худербарабил к ногам…» Нет, не пойдет. Невозможно о невозможном нечто иное, чем непонятно о понятном. Худербарабию Чарльстон отбросит на второй фразе. Чертопотакией его не сразить, это я понимал.
Так я терзался муками творчества в скверике, собранном из плакатов вперемешку с кленами. Я перебирал десятки вариантов, ни один не годился. Надо было подкрепиться перед ужином с Дороти, но я не мог заставить себя подняться. Я ожидал неожиданного случая, что мне поможет. Такие предвиденные счастливые непредвиденности обязательны, без них ничто серьезное не совершается. Около меня остановилась газетная автотележка. Я купил утренний выпуск «Ежедневного убийцы» и полистал газетку. Неизбежными неожиданностями и необходимыми случайностями — в общем, ничем счастливым — от нее и не пахло.
Я уже собирался уходить, когда с верхнего этажа небоскреба свалился апельсин. Просвистело что-то темное, я испуганно отшатнулся. Из моих рук была вырвана и пригвождена к земле газета, но, как вскоре выяснилось, «Ежедневный убийца» тоже не пострадал.
И тут возникла непременная случайность, какую я ожидал. Случайность приняла облик старого бродяги, небритого и худого. Выброшенный апельсин и полуразрушенный от голода и пороков бродяга составили комбинацию неожиданности и случайности, называемую удачей.
Бродяга отбросил апельсин и подал мне газету.
— Рад помочь вам, — объявил он, сдувая с газеты пыль.
— Газета мне не нужна, — ответил я. — Можете взять ее себе.
— Но ведь это «Ежедневный убийца», — сказал бродяга.
— В нем ничего интересного. Удивительно скучный номер.
— На третьей странице мальчик Пьер застрелил свою сестру Ани, — напомнил бродяга.
— Один смелый парнишка на пятьдесят миллионов наших парней…
— Четверо самоубийц-трусов обещают перечислить по тысяче долларов тому, кто незаметно для них прикончит их — объявление на всю вторую страницу.
— Капля в море сравнительно с четырьмя тысячами нормальных самоубийц, ежегодно отважно расправляющимися с собой.
— А на последней странице, нонпарелью, сообщение о казни гангстера Джима Джексона, просидевшего восемь лет в одиночке.
— По-вашему, это заслуживает внимания?
— Нет, — сказал с глубоким отчаянием бродяга и, обессилев, присел на скамейку рядом со мной. — Нет, как же мне не везет! На смерти Красавчика-Джексона не заработать жалкой никелевой монеты! Куда катится мир, я вас спрашиваю?
— Вы придаете значение смерти какого-то гангстера?
— Придаю ли я значение? О! — Бродяга возмущенно поднял руку, хрипы в его голосе стали глубже. — Почему вы не спросите, придаю ли я значение собственной жизни, ибо я имел честь почти четверть века работать на великого Красавчика! Понимаю, что вы не поверите, ибо мой внешний… Короче, я Билл Корвин, по прозвищу Шляпа, со всей ответственностью утверждаю, что на земле не существовало человека добрей, великодушней, нежней душой, чем наш шеф. Джим Джексон был последним человеколюбцем в мире. Нет, я оскорбляю память своего незабвенного друга невыразительным словцом «человеколюбец»! Он был величайшим человекострадателем на земле! Да, сэр, да, со смертью Джексона больше не существует святых. Человечеству поставить бы ему памятник при жизни, а его казнили — такова горькая действительность!