Заинтересованный, я прочел сообщение о казни Джексона.
— Вы назвали его великим человеколюбцем и человекострадателем? А он отправил на тот свет 117 человек, среди них сорок три женщины и пятнадцать детей. Не многовато ли для святого? Если он и был человекострадателем, то лишь в том смысле, что от него страдали.
— Да, человеколюбец и человекострадатель! — запальчиво закричал бродяга. — Сто семнадцать человек! Что значит сто семнадцать человек для такого титана, как Джексон? Вы по виду джентльмен, но если покопаться, то обнаружится, что вы укокошили не меньше трехсот. Да, трехсот, сэр, я человек объективный и ненавижу преувеличения.
— Я в своей жизни совершил лишь одно убийство. Отвратительный старый кот, от которого шарахались молодые кошки, устраивал ночные плачи под моим окном!.; Ничьей другой крови нет на моих руках.
— А вспомните, со сколькими людьми вы расправлялись мысленно? Скольким во гневе желали смерти? Вы отцеубийца и матереубийца, сэр, вы даже на мать поднимали в мыслях руку! А в минуты неудач вы приканчивали себя! Вы двадцатикратный самоубийца, вот вы кто.
— Воображение у меня есть — и матери, и отцу, и братьям в мечтах моих доставалось, себя я тоже не жалел.
— Вот-вот, вы еще и братоубийца! Я понял вас сразу. Когда вы отшатнулись от апельсина, я сказал себе: «Билл, не может быть, чтобы ты не добыл монеты у человека с такими удивительными глазами».
— Возвратимся к Джексону. В мыслях все мы порой… Но ваш Джим был реальным убийцей. Улавливаете разницу?
— Она существует лишь для нас, но у бедного Джима не было разницы между желанием убить и убийством. Да знаете ли вы, что Джиму было легче убить, чем пожелать убийства! Сколько раз этот великий гуманист твердил мне: «Билл, самое ценное в мире — это человек! Если вам кто-нибудь предложит устранить его врага за тысячу, плюньте негодяю в лицо. Берите пример с меня, Билл. В мире не существует сил, которые бы заставили меня пойти на такое дело меньше, чем за пять тысяч». А как часто Джим отказывался от великолепно подготовленного убийства! Сколько тратил нервов, чтобы примирить людей, впившихся один другому в глотки. Это был величайший примиритель, за это он брал всего полтысячи. Отказаться от пяти тысяч ради пятисот! После этого не говорите мне о бескорыстии других! Джима надо было толкать на убийства кулаком в спину. И он плакал над жертвой, да, сэр, плакал.
— Крокодилы, когда уплетают добычу, тоже плачут.
— Не имел дела с крокодилами. На их убийства не поступало заказов. А что до Джима, то одна почтительность, с какой он обрывал вашу жизнь, говорит, нет, сэр, вопит в его пользу! Знаете ли вы, что Джим убивал золотыми пулями? Он считал свинцовые недостойными ни его самого, ни тех, кого он готовился… «Это дань уважения клиенту», — говорил он, заряжая: револьвер золотом.
— Вы рассказали о вашем приятеле занятную историю.
— Горестную историю, сэр! Такой дуб рухнул! Я надеюсь, вы не пожалеете одной монетки на поминки этого гения великодушия!
Теперь я знал, что делать. Сюжет книги стал ясен.
— Я не пожалею десяти. Держите деньги. В восемь у меня деловое свидание. Сейчас шесть. Я угощу вас хорошим обедом и запишу некоторые из ваших рассказов. Идемте.
Темное платье, и вправду, шло Дороти. На улице неистовствовали рекламы. Все потоки света погасали в Дороти. Она двигалась клубком темноты в бесновании огня, только лицо светилось.
— Вы дух ночи, — сказал я откровенно. — Было бы нечестно скрывать это от вас, Дороти. Вы могли бы царствовать в Эфиопии, там обожают темный цвет. Теперь понимаю, почему Адам влюбился в черную величественную Лилит, когда у него была светозарная простушка Ева.
— Я знала одного Адама, это был монтер, чинивший наш лифт, — ответила она. — Бедняга пытался за мной ухаживать. Эфиопия — это далеко?
— Сразу за поворотом истории и двумя океанами. Пять тысяч лет и десять тысяч миль.
— Далеко, — сказала она со вздохом. — Лучше пойдем в ресторан.
Мы пошли в ресторан. Мы сидели под магнолией в кадке, пили шампанское и ели креветки. У Дороти отличный аппетит, он свидетельствовал о хорошем здоровье. Потом мы танцевали. Дороти вела меня столь деликатно, что оставляла мне впечатление, будто я веду ее: не поддерживала моих неправильных движений и откликалась только на нужные. Я быстро освоил эту технику и уже на третьем танце безукоризненно вел ее, как она хотела.
— Дороти, вы восхитительны! Мне кажется, я влюблен в вас, — сказал я. — У вас есть возражения?
— Ох! — сказала она, садясь. — Жарко, я устала. Налейте мне воды со льдом. Вы сказали что-то о возражениях, Генри?
— Вы правы. Возражений быть не может. Предлагаю свадьбу через две недели.
— Через две недели? Какой странный срок! И между прочим, я еще не сказала, что согласна на брак.
— Вы подумали об этом. С меня достаточно вашей мысли. А две недели вот почему. Первую неделю я перерабатываю повесть. А вторую неделю Джон Чарльстон после чтения ее будет лежать в реанимационной палате. Когда он встанет с постели, мы устроим свадьбу.
— Как интересно! Шеф сказал, вы писатель многообещающий. Вы серьезно думаете, что книга его убьет? Просто не могу поверить!
— Искусство медицины стоит в наше время на большой высоте, — ответил я уклончиво. — Но врачам придется повозиться!
— Это так прекрасно, когда книга убивает! — сказала она мечтательно. — Я первая прочту вашу рукопись. Если вы меня убьете, я буду очень, очень любить вас!
— Я жестоко расправлюсь с вами, Дороти! Вы будете счастливы. Наша безмятежная жизнь пойдет от одной смерти к другой. Я говорю о книгах, вдохновляемых вами и патентом Чарльстона.
Она почти с любовью смотрела на меня. Морис Меллон, по-видимому, не стоил моей подметки. Она призналась, что не помнит, как он выглядит и не уверена, что узнает, если они повстречаются на улице. У ее дома я поцеловал ее, потом еще. Она оттолкнула меня:
— Больше пяти раз подряд я не целуюсь. Это вредно для здоровья. — Она добавила грустно: — Две недели! Это так нескоро. Но мы хоть будем видеться эти дни, Генри?
— Ни разу, Дороти. Когда я пишу, меня нет. А встречаться, когда вашего шефа будут выволакивать из пут смерти, нечестно. Зато в следующее свидание я возьму вас под руку, и мы пойдем в церковь.
— Я буду ждать, — прошептала она, прижимаясь. — Я буду ждать вас вечно. Через две недели, так вы сказали?
— День в день, — подтвердил я.
Я шел домой и смеялся. Я был в восторге. Вероятно, на меня нашло вдохновение. Дороти не выйдет за меня, когда перелистает рукопись. Ее отказ будет единственной потерей. Мне двадцать девять лет, я уже влюблялся, терзался, ликовал, сходился и расходился. Женщины не стали центром моего существования. Потерю Дороти я перенесу. Передо мной стоял мой роман, я мысленно читал еще не написанные страницы. Это было воистину «невозможное о невозможном». Большего вздора, рассказанного дьявольски серьезно, большей галиматьи, украшенной правдоподобнейшим орнаментом, и не вообразить! Я доводил художественные каноны Чарльстона до абсурда. Его патент взрывал сам себя.