Они имели колеблющийся, сотканный из света облик людей, тех, кто оставил след в истории, конгломерат образов их угнетенного положения. Это был вихрь людей с кремниевыми топорами, фараонов, самураев, шаманов Америки, финикийцев и византийцев, в шлемах, с непроницаемыми лицами, в чешуйчатых латах и саванах, украшенных ожерельями из зубов и золотом. Они вырвались наружу мстительным роем. Солдаты встретили их упорной и бессмысленной отвагой, их огонь отрывал куски плоти и крови, которые только сворачивались, формировались заново и возникали вновь. Тела имаго бесконечно крошились, но это были не вампиры, это были освобожденные обитатели зеркал, для которых плоть была средством маскировки.
Никто не мог ожидать такого. Это не походило ни на что, подвластное воображению. Было бы разумно, если бы солдаты переступили порог музея, считая, что у них есть хотя бы шанс на отступление. Когда имаго добрались до них, они стали кричать. «Стоять!» — завопил Шолл, но имаго его не послушались. Они лишь были согласны не трогать его. Они не обращали на него внимания и двигались дальше. Стоять! Стоять!
Одного за другим солдат захватывали. После того, как пять-шесть из них погибли в крови или были вытолкнуты в пространство, которое схлопывалось в ничто, или застывали и исчезали, Шолл отвернулся. И не бессердечие заставило его хладнокровно подняться на крыльцо при том, что за его спиной продолжалась бойня. Увы, он не мог обернуться, не мог смотреть на то, чего не в силах остановить.
Он не был поражен, когда повернулся и увидел, что за ним явились солдаты. Его захлестнуло чувство вины. Почему ты допустил, чтобы они пришли? — твердило оно. — Компания? Защита? Жертва?
Шолл яростно затряс головой, упорно стараясь не думать о том, что происходит. Он дрожал так, что едва мог стоять. Он толкнул полуоткрытую дверь музея и в то же мгновение услышал какой-то влажный визг, похоже, командира. Он замер на пороге музея. Я не знал, говорил он про себя. Я сказал им не ходить. Он был прав, когда не стал узнавать их имена.
На его лицо легли складки, когда он ступил в темноту, оставив позади пальбу и резвящихся имаго.
Идти в темноте было недалеко. Слышалось эхо его шагов, и извне доносились слабые звуки проходящей там борьбы. Он знал, где должна находиться Рыба Зеркала.
Он прошел налево, мимо Южной лестницы, вступил в украшенный колоннадой зал, где на стенах по-прежнему висели нетронутые таблички, указывающие в сторону туалетов и кафе. Шолл обнаружил, что кричит. Это здесь, он на месте, он готов встретиться лицом к лицу с господином имаго, с командующим, с Рыбой Зеркала. Он помедлил, стараясь сосредоточиться на своем плане. Перед ним был Читальный зал, и Шолл, после нескольких глубоких вдохов, переступил порог.
Читальный зал. Круглое помещение, некогда бывшее сердцем библиотеки Британского музея, а впоследствии ставшее ничего не значащим центром музея. Многие полки уже давно опустели; остались только призраки книг. Внушительных размеров зал освещался луной сквозь застекленную крышу, но не благодаря лунному свету Шолл различал каждый контур, каждую завитушку в интерьере зала. Зал оформляли тени, лежавшие поверх теней, и Шолл мог разглядеть его весь в темном свете, изливавшемся из подвешенной в центре зала сущности, в свете невидимом, но убеждающем, уходящем от определенности: не открывающий себя, дающий лишь намек на свои формы, контролирующий свою цилиндрическую форму с кошачьей, рыбьей легкостью. Тигр. Рыба Зеркала.
Пристальное, недружественное внимание медленно обратилось к Шоллу. Он почувствовал себя более определенно, когда существо стало изучать его. В большей степени собой. И рассердился на это вдумчивое оценивание.
Он не мог дышать.
Вы тронете меня? — думал он.
Достаточно. Это было все равно, что пробиваться сквозь лед, но он заставлял себя двигаться дальше. Шаг — вопреки страху. Он ради этого пришел. Он не пришел безоружным, чтобы лишь поглазеть. У него был план.
Они должны были знать. Вне всяких сомнений, им должна была быть известна правда. Так это была игра? Или они не помнили обо мне?
Долгое время после пленения имаго их мир нимало не был похож на ваш. Только там, где была вода, вещи имели совершенно иной облик, в иных измерениях. Очень долгое время. Но имперская власть амальгамы, отражение земли оставляли другому миру все меньше и меньше возможности для сохранения его инаковости. Места эстетики имаго становились меньше и малочисленнее. Область подражаний ширилась.
Находились способы уменьшения вреда. Когда в Риме одна женщина опрокинула зеркало, должна ли была вся вселенная имаго закачаться, как непрочный корабль? Там, где один человек глядит в тридцать окон, должны ли тридцать имаго быть связанными? Решения были найдены. Стратегии существуют даже в заключении.
Пусть зеркала, сами амальгамы движутся, раскачиваются между мирами. Пусть они изгибают пространство, чтобы один имаго мог расколоться, но всегда соответствовать одному из вас. От причудливости до точности.
Произошло изменение правил: от полной свободы, где царили случайные, произвольные и исключительно жестокие наказания, до структурных ограничений и полного отсутствия свободы. Все это стало необходимым при имперской власти зеркал. Сейчас я это вижу. Я это понял. Раньше я не знал. Перед лицом бездумной динамики зеркала была найдена новая стратегия, и она дала миру имаго определенный облик.
Когда я проник внутрь, прорвался сквозь амальгаму, то бросился на крутые склоны. Я отчаянно крутился, опасаясь, что сила тяжести швырнет меня обратно и заставит раскачиваться в воде на другой стороне.
Я остановился и вдохнул воздух зеркала. Я содрогнулся.
Я пошел вверх по тропе, пораженный ощущением земли под собой, цветом ночного неба, видом деревьев. Я шел очень медленно. Меня страшило то, что я мог обнаружить. Я цеплялся ногами за землю, я прислушивался к ветру. Я вышел из леса и направился к городу под названием нодноЛ.
Правое здесь — левое, а левое — правое, так показывают надписи «угород етипутсУ» и «тен адохВ», но во всех остальных отношениях город тот же. Нет ни одной самой малой части мира, которая была бы вне опасности от зеркал, поэтому имаго в конце концов уступили и создали отражение.
Когда я пришел — когда вернулся, хочу я сказать, хотя это не так, — то задержал дыхание. Казалось, что Лондон превратился в промокательную бумагу, и я иду сквозь нее.
Я бреду через Айлингтон (становится утомительным все время приводить его зеркальное название) и дальше, вдоль железнодорожных путей в сторону Кенсал-райз. Солнце восходит за моей спиной, не в той стороне неба. Я полагаю, что попал домой.