Несколько долгих минут никто из нас не произнес ни слова. Затем сверкающие глаза Малкольма сузились, и он кивнул раз или два. Добравшись до своего кресла, он медленно опустился в него, затем взглянул на меня и осведомился:
— Вам есть что сказать, Гидеон, помимо того, что и так совершенно очевидно?
Оскорбления от пациентов, страдающих манией величия, — самое обычное для меня дело; но должен признаться, что теперь я почувствовал себя задетым.
— Неужели вы можете называть это очевидным, — ответил я, стараясь не выдать голосом своей досады, — и при этом продолжать делать то, что вы делаете?
Он презрительно хмыкнул.
— Гидеон, — произнес он, качая головой с откровенным разочарованием. — Вы что же, вообразили себе, что я не проходил программ вроде тех, что вы предлагаете? В юности я все перепробовал: психотерапию, электрошок, медикаментозное лечение, что угодно — за исключением, правда, дальнейшей генной терапии, что мне кажется вполне простительным. И я выяснил, что мной движет, выяснил, как глубок мой гнев и в какой степени мотивы моих поступков являются личными, и в какой — философскими. Но в заключение я скажу вам то же самое, что говорил всем врачам, которых только видел. — Маниакальный блеск в его глазах немного угас, сменившись глубокой печалью. — На деле это ничего не меняет, не правда ли?
— Ничего не меняет? — повторил я в изумлении. — Господи, Малкольм, но если вы знаете, что ваши действия основаны на ваших личных предубеждениях и нерешенных проблемах…
— О, они решены, Гидеон, — отмахнулся он. — Я решил, что ненавижу мир, созданный моим отцом и ему подобными. Мир, где мужчины и женщины могут грубо влезть в генетическую структуру своих детей, просто чтобы улучшить их интеллектуальные показатели и чтобы те, когда вырастут, могли разрабатывать новые, еще более эффективные способы удовлетворить идиотские потребности общества. Мир, где интеллект измеряется способностью накапливать информацию, у которой нет ни контекста, ни цели, помимо дальнейшего ее распространения — и все равно человечество рабски служит ей. А известна ли вам, Гидеон, горькая правда, отчего информация поработила наш биологический вид? Потому что человеческий мозг обожает ее: он играет с получаемыми частицами информации, сортирует их и хранит, словно очарованный ребенок. Но при этом мозг терпеть не может глубоко изучать их и кропотливо выстраивать единую систему понимания. Но ведь только этот труд и порождает знание. Все остальное — пустая забава.
— И какое отношение все это имеет к осознанию вами ваших личных мотиваций? — осведомился я, не скрывая, что тирада эта меня порядком утомила.
Малкольм снова покачал головой.
— Гидеон, но сейчас это и есть мои личные мотивации. Я понимаю, что вы считаете, будто мне нужно лечиться. Но этой дорожкой я уже ходил, и — сказать вам что-то? В итоге я оказался там же, с чего и начал. Считается, что человек, отправляющийся в дорогу, знает, где он находится и что его окружает. Но он все там же. Как вы считаете, Гидеон, что должны делать люди после того, как они выяснили свои личные мотивации? Слагать с себя полномочия? Отказываться от своей роли в мире? Кого в истории человечества не стимулировали на действие его личные мотивы? И о каком развитии можно было бы вообще говорить, если бы не эти стимулы?
— Но это не главное, — возразил я. — Если вы на самом деле познали себя, то ваше поведение может измениться.
— А, чудодейственная мантра психолога! — почти закричал Малкольм. — Да, Гидеон, оно действительно может измениться, но как измениться? Сделаемся подобными Христу и подставим другую щеку алчности, эксплуатации, разрушению? Будем спокойно смотреть на то, как гибнет мир, потому что наши мотивы могут оказаться не совсем объективными? Знаете, да я скорее пойду и утоплюсь. Потому что вы говорите не об изменениях, Гидеон, вы говорите о параличе!
— Нет, — сказал я. — Я говорю о решении этих проблем теми способами, что не приводят к гибели миллионов людей.
— Я не разрушал этот город! — заорал он, и по дрожи, охватившей его тело, я понял, что новый приступ близок. Но, как ни стыдно мне признавать это, я был слишком потрясен его словами, чтобы что-нибудь предпринять. — Не я тренировал Дова Эшкола, — продолжил он, — и не я выпустил его в мир. И не я создал общество, столь зацикленное на коммерции, что оно отказывается регулировать даже самые опасные виды торговли! Но я скажу вам, что я сделал. Я перенес серию жестоких испытаний, позволивших мне обрести уникальную перспективу взгляда и, возможно, способность воздействовать на это самое общество. Может, мне отказаться от этого, ибо мои мотивы носят личный характер, а это так пугает людей вроде вас? Позвольте мне дать вам совет, Гидеон: следите за чистотой собственных побуждений, а мои предоставьте мне. — Он развернул кресло к окну и поднял вверх сжатый кулак. — Я знаю, почему я тот, кто я есть, но я не позволю тем, кто сделал меня таким, одержать окончательную победу. Я никогда не примирюсь с их попытками сделать весь мир гигантским ульем, где люди, во имя выгоды невидимых хозяев, играют с информацией вечно, а в итоге так и не знают ничего.
Это последнее роковое слово, почувствовал я, знаменовало собой завершение чего-то гораздо большего, чем этот разговор. Я не стал спорить, так как спор со столь всеобъемлющим психозом был бы бессмысленным. В некоторых его словах содержалась несомненная истина, хотя я и не мог оценить, сколь велика ее доля. Я был абсолютно уверен лишь в двух вещах, и в них я был уверен еще тогда, когда вошел в эту комнату. Я не мог ни оставаться на этом острове, ни участвовать в дальнейших проектах. Я хочу, чтобы Лариса ушла вместе со мной.
Все мое волнение перед перспективой сообщить об этом Малкольму испарилось само собой после его безумного монолога, поэтому я подал все это в довольно легкомысленной манере. Но лишь я закончил, как его лицо отразило столь неприкрытую угрозу, что я пожалел о своей дерзости.
— Я не уверен, что мне нравится эта мысль — отпустить вас в вольное плавание, Гидеон, — сдержанно высказался он, — теперь, когда вам известны все наши секреты. И вы на самом деле считаете, что Лариса уйдет вместе с вами?
— Если вы не встанете на ее пути, — ответил я со всей храбростью, на какую был способен. — А что до ваших секретов, то чего вы боитесь? Я — преступник, не забывайте, и я вовсе не стремлюсь к контакту с любыми властями. Но даже если б стремился — кто в целом мире поверил бы мне?
Малкольм задрал голову, обдумывая это заявление.
— Наверное…
Внезапно он начал хватать ртом воздух, а его руки взлетели к вискам. Я вскочил, чтобы помочь ему, но он отмахнулся от меня.