Позже я узнал, что комната, сперва поразившая меня своим простором, как океан, была лишь малой частью предприятия. Норман расширял и расширял свое дело. Когда-то, задолго до моего времени, он приобрел две лавки рядом с исходным книжным и продырявил соседние стены. Влезая в узкие двери — извиваясь, протискиваясь бочком, подобрав живот, — вы переходили из комнаты в комнату, и все они были набиты книгами. Мне думалось, что такие помещения, соединенные узкими дверцами, могла, по идее, построить некая гигантская крыса, и я тешился этой мыслью когда-то, давно, еще до того, как Норман меня так ужасно разочаровал.
Одни книги тесным строем стояли под стрелками, другие валялись везде и всюду. Когда лучше узнал людей, я понял, что именно этот кавардак их и приманивал в «Книги Пемброка». Они не для того сюда являлись, чтоб цапнуть книгу, выложить деньжата и слинять. Они здесь торчали часами. У них этот процесс назывался просмотром, но скорей походил на археологические раскопки, на добычу полезных ископаемых. Удивляюсь, почему они с собой не прихватывали черпаки. Копали сокровища голыми руками, увязая до подмышек, — ведь выкопать литературный самородок из кучи шлака куда приятней, чем запросто зайти в магазин и его купить. Собственно, покупать в «Книгах Пемброка» — тоже как читать: никогда не знаешь, что обнаружишь на следующей странице — стеллаже, полке, ящике, — тут тоже, знаете, свое дополнительное удовольствие. Вот и в туннеле тоже — никогда не знаешь, что обнаружишь за ближайшим поворотом, на дне ближайшей шахты.
Но даже и в те первые головокружительные недели поисков, исследований и открытий я не пренебрегал своим образованием. Ни разу не зашел в туннель, предварительно не прокорпев несколько часов над книгами. И я делал огромные успехи. Скоро я без труда усваивал даже так называемые трудные романы, в основном русские и французские, и ориентировался в простых трудах по философии и бизнесу. Теперь, в результате последующих моих разысканий, мне ясно, что подобные успехи стали возможны только благодаря постоянному росту лобных и височных долей моего мозга, сопровождаемого, полагаю, невероятным увеличением затылочных извилин. Рассуждая как бы вспять, от следствия к причине, я считаю себя вправе заключить, что череп мой под своим банальным внешним обликом скрывал латеральное удлинение зоны Вернике[8] — деформация, обычно связанная с преждевременным развитием речевых способностей, хотя в известных случаях, не спорю, и сопряженная опять же с редкими формами идиотизма. Этот постоянный рост я приписываю духоподъемной обстановке, хотя питание, конечно, тоже сыграло свою роль. Был во всем этом и досадный побочный эффект: голова у меня так отяжелела, что трудно стало ее держать. Исключительное умственное развитие не сопровождалось, понимаете, телесной дюжестью. Я был по-прежнему досадно хлипок. Козявка, мелюзга.
Собственно, это аксиома в психиатрии, что преждевременное развитие интеллекта, сочетаясь с физической хилостью, может породить многие неприятные черты характера: жадность, манию величия, навязчивую мастурбацию — далее можно не перечислять. И разумеется, только из-за того, что некие так называемые эксперты, начитавшись примитивнейших учебников, столь пошло трактуют глубины моего характера, всю мою жизнь я изо всех сил старался их избегать — я имею в виду психиатров. Такое отвращение лишь естественно, по-моему, если учесть, что среди прочих нежелательных побочных эффектов неординарной судьбы неизменно обнаруживается почти патологическое желание спрятаться, а если это невозможно, всегда быть в маске.
Сочетание тяжелой головы с хлипким телом меня заставило выработать грузную походку, и, хоть в дальнейшем я решил, что поступь эта мне придает солидный и достойный вид, в те времена я из-за нее выглядел только еще нелепей. Невольно я покачивал огромной головою на ходу или тяжко топал, что сообщало моей внешности что-то скорее бычье. И еще я имел сильную наклонность плюхаться головой вперед под веселый хохот окружающих.
Неповоротливость, столь гротескная при моем телосложении, особенно была плачевна в период, когда я достиг жизненной поры, требовавшей от меня особого проворства. Хотя ничто в повадках моих братьев и сестер не намекало на развитие мозга, жевательный аппарат зато у них развился на славу, в чем я, увы, неоднократно и горько убеждался на собственной шкуре. Я жевал бумагу, они жевали меня. Ужасная асимметрия. Мы все были уже готовы к твердой пище. Мы, собственно, были уже готовы распроститься с нашим семейным укладом, и до Мамы, сквозь винные пары, это наконец дошло. Наши блестящие резцы сверкнули ей, как свет в конце материнского туннеля. И, озаренная этим светом, она решила научить нас обходиться без нее, помочь нам, как говорится, встать на ноги, подняться, так сказать, с колен, чтобы самой затем снова вернуться к бонвиванству.
Образование наше было просто и практично. Мы попарно выходили за Мамой следом при ее вылазках наверх, и нам полагалось учиться уму-разуму, наблюдая ее приемы. Под беззаботным обжорством и пьянством была подведена черта: мы стояли на пороге нового, перед нами открывался совершенно новый стиль жизни. Антропологи считают охоту и собирательство самой низшей ступенью цивилизации; наша ступень была еще ниже. Назовите ее подбиранием и подчисткой. Работа почти исключительно ночная. Основные позиции — скрючиться, распластаться, взметнуться дыбом. Основные движения — ползание по-пластунски, бег опрометью. Когда пришла моя очередь, я оказался в паре с Льювенной. Я был польщен, потому что эта сестрица всегда относилась ко мне безразлично, меня не потчуя ни укусами, ни тумаками, и слава богу, поскольку, обладая редким атлетизмом, она однажды, когда демонстрировалась куча-мала, откусила Пуддингу большую часть уха. Я всегда помнил — не без опаски — о ее статуре, но в ту ночь, когда мы отправлялись, в первый раз заметил вдобавок, какой у нее лохматый зад. Не только зубы у нее отросли. С головой уйдя в науку, я совсем упустил из виду эти тенденции, но сейчас ее шерстистые, мелькающие передо мной бока приводили меня в замешательство, и вдруг я даже ощутил острую к ней неприязнь.
С Мамой во главе мы пролезли под дверь подвала и вышли в широкий мир. Я полагал, что лучше других подготовлен к тому, что нам предстояло увидеть. В конце концов, я, не кто-нибудь, часами просиживал на Балконе, через весь магазин глядя в фасадное окно. Небось кое-чего понавидался — людей, автомобилей, дома по ту сторону улицы. Однажды видел конного полицейского, однажды лил дождь. Но, выйдя вслед за Мамой и Льювенной в темно-мерцающую ночь, я мигом понял, что созданная мной картина мира, ограниченная и прямоугольная, даже отдаленно не передает величия оригинала. Я себя чувствовал землянином, ступившим на поверхность Юпитера. Мы ступали по черной пустынной тверди. Прямо над нами желтым солнцем в черном небе висел фонарь. Откуда-то — возможно, от фонаря — шел пронзительный, надрывавший уши визг, до безумия меня раздражавший своей настырностью. По обеим сторонам смутно высились облезлые стены четырехэтажных домов, как края ущелья. Уже на той ранней стадии развития я был достаточно начитан, чтоб тотчас сформулировать: «Ущелье одиночества». Сформулировал и содрогнулся. То и дело проносился мимо автомобиль, кося блестящим глазом, и дрожала черная пустыня у нас под ногами. Был жуткий холод, ледяной гребень какой-то нам прочесывал мех. Ветер. Конечно, Льювенну, с ее более ограниченным кругозором, все это должно было впечатлить куда сильней, чем меня. Я вправе был ожидать, что она застынет, попятится, ну по крайней мере разинет рот, вылупит глаза, одним словом, обалдеет, и буквально возмутился, видя, как она, спокойно принюхиваясь, трусит за Мамой, будто что ни вечер привыкла разгуливать по Юпитеру. Что до меня, я тогда еще был под защитой сравнительной своей неосведомленности, и только на далеком горизонте моего сознания мрела смутная тревога.