Пока я за ней следовал по проулку, эта задница, как уже было указано, вертелась туда-сюда у меня перед самым носом. Туда-сюда. И самое смешное, Льювенна вдобавок упорно держала хвост под вызывающим углом, под таким углом, какой иначе не могу вам описать, как только — вот, он был развязный. Развязный и подстрекательский. Мы пробирались по проулку гуськом, и эта задница Льювенны мне застила все, заполоняла мысли, ни о чем другом не давала думать, даже о еде и опасности. И потом еще, конечно, этот запах. Едва ли сумею вам передать подобный нюанс: неодолимую силу этого аромата. Он доводил меня до безумия, я терял всякую власть над собой, еще чуть-чуть, и я бы исступленно на нее накинулся. Огонь в чреслах так и толкал меня вперед. Я уже видел, как запрыгиваю на нее, как погружаю мои резцы в шерсть у нее на шее, а она извивается могучим торсом, вздымает зад и с визгом блаженной муки мне отдается. Ужасно. Но, к счастью, длилось это недолго. Мы были уже в конце проулка, мы уже приближались к огням Ганновер-стрит. Мимо прогремел грузовик, и страсть моя, сколь ни была могуча, рассеялась как дым от этого грохота. Обошлось. Да и как не обойтись: ведь только несколько метров и минут меня отделяли от того поворотного пункта — когда буду стоять на тротуаре, подняв одну ногу, взирая на ангелов. Да, открою вам душу: то желание изнасиловать родную сестру в темном проулке было последним в моей жизни нормальным сексуальным порывом. Когда выходил в тот вечер, я был, несмотря на всю свою незаурядную эрудицию, обычнейший представитель мужского пола. Когда вернулся, я уже ступил на зыбкий путь развратника и извращенца.
В мире вне моей дорогой-любимой книжной лавки царил закон джунглей и девиз: «Пусть неудачник плачет». Там все и вся как сговорились чинить нам смертный вред всегда. Шансы на то, что мы проживем еще хоть год, были близки к нулю. Собственно, рассуждая в категориях статистики, мы были уже мертвецы. Тогда я еще в точности этого не знал, но было интуитивное предчувствие, подобное зловещему предощущению пассажира на палубе тонущего судна. Если на что и годна эрудиция, так на то, чтобы в нас развить чувство обреченности. Ничто не истощает отваги так, как смелое воображение. Я читал дневник Анны Франк. Я был Анной Франк. Ну а другие, те, положим, испытывают предельный ркас, таятся по углам, от страха покрываются холодным потом, но, едва опасность минет, топочут себе дальше как ни в чем не бывало, будто им и не грозило ничего. Топочут себе по жизни, пока их не расплющат, не отравят, не сломают им шею железным ломом. Ну а я — я пережил их всех, хоть испытал взамен тысячи смертей. Я шел по жизни как улитка, волоча на себе блестящий панцирь страха. Вот умру по-настоящему — то-то будет разрядка напряженности.
Однажды ночью, вскоре после этой нашей разведки возле Сколли-сквер, Мама пошла, как всегда, наверх, и больше она не вернулась. Пару раз я еще видел ее: шлялась с блядями в тылах Джо и Немо — а там и вовсе запропала. На том кончилась наша семейка. После, что ни ночь, мы кого-нибудь не досчитывались, пока не остались только Льювенна, я да Плюх. Потом и они ушли. Им было трудно поверить, что я никуда не двинусь и это решено. Для них я был безумец, хоть и не опасный. Они никак не одобряли моего выбора. Книжная лавка, в конце концов, самое занюханное место для жилья, и Мама, если на то пошло, его не выбирала, нужда приперла. Несмотря на прежние раздоры, последний день прошел у нас в теплой и дружественной обстановке. Почти трогательно. Льювенна мягко меня пихнула, Плюх, конфузясь, стукнул по плечу. Когда они уже исчезали под дверью, я им крикнул вслед: «Пока-пока, сукины дети, нелюди, ублюдки!». Словом, спровадил честь по чести, и после этого мне полегчало.
Я обустроил то местечко на потолке над лавкой, которое давно уже облюбовал, на полпути между Воздушным Шаром и Балконом, где мог не отставать от жизни, а ночами я продолжал свое образование, я пожирал книгу за книгой, теперь уж, правда, не в буквальном смысле. Впрочем, тут следует оговориться. Каждую ночь таинственно перемежая чтение с закуской, я открыл дивное соотношение, предопределенную гармонию, некое единство вкуса книги и ее литературной ценности. Чтоб определить, стоит ли это почитать, мне теперь достаточно было чуть-чуть отгрызть по краю. Я навострился использовать для дегустации титульный лист, оставляя текст нетронутым. «Что в пищу вкусно, то и для чтения здорово» — таков был отныне мой девиз.
Порой, давая отдых воспаленным векам, я бродил по шахтам и тайным ходам далеких предков и вот однажды ночью, ползя за плинтусом, наткнулся на груду отпавшей штукатурки, барьер, который прежде принимал за часть стены, но теперь увидел, что на самом деле это заваленный туннель. Преграждавшие путь куски были большие, угловатые, ловко пригнаны один к другому, и мне пришлось потратить немало времени и сил, прежде чем я сквозь них пробился и за ними обнаружил новую дыру. Это было изящное, почти круглое отверстие, прямо сквозь плинтус, в главное помещение магазина. Хитроумно, а может, и случайно, к счастью ожидая меня, трудолюбивые пращуры вывели этот путь как раз за старый несгораемый шкаф, в место, практически не видимое никому в магазине. Балкон и Воздушный Шар, как ни бесценны для меня, были всего лишь наблюдательные пункты, обсерватории, и, как гнезда диких птиц, витая в недостижимой вышине над суетней и шумом деловых процессов, мне не давали такого прямого доступа к россыпям свежих книг, как это новое открытие. Со свойственным мне, по-моему, тонким чувством юмора я назвал это местечко — Крысиная Нора. Мог бы назвать Вратами Рая.
С тех пор я часто и надолго покидал подвал ради прекрасных книг, обнаруженных выше. Комната за комнатой исследовал сокровища. Были тут и фолианты в коже, с золотым обрезом, хоть я лично предпочитаю карманные издания, особенно «Нью Дайрекшен», знаете, в таких черно-беленьких обложках, а тем более скрибнеровские, в строгих таких тонах. Будь я любитель почитать на скамейке в парке, вечно бы их таскал с собой. Я очень, очень ценил подвал, но наверху — вот где я действительно почувствовал, что расцветаю. Мой интеллект изострился, стал даже острей моих зубов. Скоро я уже за час одолевал роман в четыреста страниц, за день разделывался со Спинозой. Иногда взгляну окрест себя, и душа моя трепещет. Ну за что, за что мне такое счастье! Иногда во всем мерещился мне некий тайный план. Что, если, думалось, несмотря на малообещающую внешность, мне уготована Судьба? И тут я разумел нечто, что дано героям романов и рассказов, где события, как ни кружат, как ни вьются, в конце концов свиваются в некий рисунок. Жизнь в романах и рассказах имеет направление, имеет смысл. Даже такие глупые, бессмысленные жизни, как у Ленни в «О мышах и людях»,[11] через участие в романе обретают достоинство, значение Тупых и Глупых жизней; такое утешение: быть иллюстрацией, примером, образцом. В реальной жизни и такого не сподобишься.