хочется узнавать новое.
Входит в светлый класс учитель: «Здравствуйте, дети! Сегодняшний урок мы начнем с очень простого вопроса: задумывались ли вы когда-нибудь, почему в шахматах „каждой твари по паре“? Я имею в виду – каждой фигуры. Почему у игрока именно две ладьи, два слона, два коня? Почему не три? Или не один? С чем это связано? Итак, давайте запишем нашу новую тему: „Чатуранга – предшественница шахмат“». И этим же вечером Левушка, уплетая гречку с луком, восторженно рассказывает Майе, что, оказывается, когда-то в Индии на доске-аштападе соревновались не два, а сразу четыре игрока, и их фигуры располагались по четырем углам, и в каждом комплекте было по четыре пешки и по одному слону, коню, ладье и королю. И еще там бросали игральные кости, выбирая, кем именно ходить, и не существовало матовой идеи, и так далее, а когда начали играть вдвоем, то соседние комплекты соединили – так и получилось восемь пешек, два коня, два слона, две ладьи на каждого; а второй король стал визирем (ферзем), и потому был слабее короля – ходил на одну клетку по диагонали (но память о его королевском прошлом сохранилась, и даже в Европе нападение на ферзя долгое время требовали объявлять – специальным словом «гарде́» (подобно тому, как нападение на короля объявляют словом «шах»)).
(Старшая сестра, разумеется, могла бы объяснить Левушке, что это на самом деле только одна из нескольких теорий происхождения шахмат, и не очень убедительная, хотя ее создатель, Дункан Форбс, был человеком великим, но ученые до сих пор спорят, и единого мнения нет – возможно, все ровно наоборот, сначала играли вдвоем, а потом разделили фигуры на четверых; однако Майя молчит и улыбается – не надо пока усложнять позицию, главное, что у брата такие интересные уроки и хорошие учителя.
(У Кирилла таких не было; все сам, по книжкам.)))
Потом Левушка идет делать домашнее задание, а Майя моет посуду; субботний вечер переходит в ночь… Стоп, почему субботний? Сегодня же воскресенье. Все перепутал! Совершенно точно: воскресенье. Значит, у Левушки нет занятий в школе, и родители не на службе, и Майя свободна от приготовления ужина. Тогда, возможно, она вообще сейчас не дома, ушла гулять или в гости к Ноне. Оу, у Ноны всегда веселье: чай, вино, какие-то молодые люди, очень любезные (и очень неприятные). А вдруг там и Брянцев?! (Все-таки странная фигура этот Брянцев. Учится он или работает? Или вообще бездельничает? Скорее всего, последнее. Рассказывают, ходит по всем вечеринкам, пьет как Алехин в худшие годы, лезет к людям с оскорблениями – и больше всего любит издеваться над культурой, этакий вроде нигилист. Бравирует тем, что никогда не читал шахматных книг; но правда ли не читал? Кирилл помнит, как сидели однажды у Ноны, обсуждали с гостями последние идеи в анти-Грюнфельде (придуманный в двадцатых годах XXI века выпад белой пешки h на третьем ходу, делающий неудобным 3…d5 за черных; маневр считался давно опровергнутым, списанным в архив – и вдруг кто-то обнаружил в нем новые ресурсы; сразу же пошли статьи, доклады на конференциях), и презирающий шахматы Брянцев, отпуская шуточки и постоянно требуя водки, как-то между прочим продемонстрировал выдающуюся осведомленность обо всех теоретических новинках в этом варианте (а ведь некоторые из новинок даже не были на тот момент нигде опубликованы!), и на справедливый вопрос, откуда он знает такие тонкие линии, ответил, что тут и знать ничего не надо, все очевидно («любой осел поймет»). И дело даже не в самом анти-Грюнфельде; уверенные рассуждения Брянцева наводили на мысль, что он вообще прекрасно понимает любые закрытые дебюты; но как такое возможно? Для этого надо быть глубоко погруженным в академические исследования, работать на какой-нибудь из аналитических кафедр, а Брянцев, разумеется, ни малейшего отношения к академии не имел и иметь не желал. Может быть, какой-то хитрый розыгрыш, обман? (Вот это вполне в его стиле.) Но какими затуманенными глазами смотрела тогда на Брянцева Майя…
Э-э, чертов вертопрах!
И нравятся же такие пижоны девушкам.
Впрочем, все с ним ясно, нет никаких загадок. Точнее, только одна загадка: почему Брянцева вообще принимают в приличных компаниях, пускают на порог? Ведь очередное же циничное животное, которое целыми днями пьянствует, гуляет, ничего не делает, тратит родительские деньги и жестоко высмеивает любую работу на благо страны и общества.)
При мысли о том, что Майя действительно может быть вместе с Брянцевым, что Брянцев в этот самый момент пытается произвести на нее впечатление своими дешевыми фокусами и сальными шутками, Кирилла охватывает беспокойство.
Он достает сотовый и набирает номер.
Гудки.
Гудки.
Гудки.
Никто не отвечает.
Гудки.
Чем она занята?
Гудки. Отбой. Снова попытка дозвониться.
Гудки.)
– Увы, Кирилл, истина оказалась чрезвычайно неприятной!
Потрясенный Кирилл даже не сразу понимает, что слова раздаются не из телефона, а совсем с другой стороны – это Дмитрий Александрович Уляшов, закончивший беседу с Абзаловым, вернулся к рассказу о Переучреждении и о посткризисной России.
* * *
– Своевременно обнаружив и обнажив перед обществом тоталитарный потенциал русской литературы, – как ни в чем ни бывало продолжал Уляшов, – мы решили наиболее трудную часть задачи. Знаете, в пылу партии даже гроссмейстер может не заметить форсированного выигрыша, но если кто-то сообщит ему, что в данной позиции скрыт, например, мат в семь ходов, гроссмейстер непременно отыщет нужные ходы. И когда людям рассказали о том, что российский империализм является политической производной от идей, пестуемых литераторами, решение проблемы нашлось почти сразу.
Требовалось изгнать русскую литературу из русской жизни.
И, дорогой Кирилл, вы не представляете (вы никогда не сможете поверить), с какими невероятными объемами мы столкнулись, взявшись за эту работу. Сотни миллионов книг, миллионы миллионов статей и исследований, огромное число издательств, мощнейшее гуманитарное лобби (начиная от маститых профессоров-достоевсковедов и заканчивая рядовыми учителями литературы). Зараза таилась везде. В школах с первого же класса: портреты Некрасова и Чернышевского на стенах, стихотворения наизусть, гигантские списки обязательного чтения (впрочем, не только чтения: на уроках природоведения говорили о «пушкинской осени», на уроках рисования изучали, как Альтман и Модильяни изображают Ахматову, на уроках русского языка писали диктанты из Льва Толстого и изложения по Ивану Гончарову). В университетах: бесчисленные кафедры русской литературы, патологическая любовь к «цитатам из классиков», томики Газданова и Набокова для соблазнения подруг. В городах: барельефы литераторов, квартиры-музеи литераторов, мемориальные доски литераторов, кладбища литераторов, названия улиц и площадей в честь литераторов, памятники литераторам. Хуже того, выяснилось, что сама речь людей засорена осколками литературных текстов, сама повседневная жизнь полна заимствований из поэм и романов. (Бывало, идешь по городу, смотришь – как хорошо, избавились от литературы, а вдруг зацепишься взглядом за случайную крылатку или там бакенбарду, и все, никакого покоя! Ведь за той бакенбардой маячат уже боевые машины пехоты, и детские горькие слезы, и чудовищное насилие, и имперская опять во все стороны экспансия. (Это, конечно, тянуло немножко на паранойю. Я, хвала Каиссе, такому не был подвержен, а вот некоторых всерьез заносило. Зырянов, рассказывали, уволил помощницу из-за того, что она по ошибке на левую руку надела перчатку с правой руки.))
А все-таки дело двигалось, и мы успешно освобождали новую Переучрежденную Россию от губительного наваждения изящной (будь она неладна!) словесности; но чем дальше шло освобождение, тем заметнее становилась огромная лакуна, глубокая воронка, зияющая пустота на том месте, где столетиями располагалась литература.
И лакуна эта внушала тревогу.
(Кто-то предлагал не обращать внимания (мол, «само зарастет»), но мы-то знали о печальном опыте советских интеллигентов, которые в условном 1989 году тоже были уверены, что достаточно «просто сбросить власть коммунистов» – и процветание страны наступит само собой. Ничего никогда не происходит само собой, Кирилл, запомните!)
Оставлять свободным важнейшее поле, расположенное в центре социальной и культурной жизни россиян, было бы, говоря словами Арона Нимцовича, «стратегической халатностью». Наоборот: над этим полем требовалось как можно скорее установить контроль, а образовавшуюся вдруг пустоту – заполнить. Заполнить чем-то не менее разнообразным и сложным, чем литература, и тоже имеющим богатую традицию, и способным внушать людям гордость за державу, но при этом, в отличие от литературы, полезным и конструктивным, воспитывающим умы и души наших соотечественников