– Да, еще полторы недели.
– Ты должен немедленно прилететь в Москву.
Она не просила, не требовала, она просто информировала, что мне предстоит делать.
– И привези деньги, тысяч пять, – добавила она. – Наличными.
– Слушай, Пухова, – стараясь не злиться, начал я. – Последний раз ты мне звонила семь лет назад…
– Тогда была другая…
– Семь лет назад, – неумолимо продолжил я, – ты требовала забыть твое имя и никогда больше не…
– Была совсем другая ситуация…
– И никогда больше не звонить и не пытаться…
– Я тебе говорю…
– Да мне плевать, что ты мне говоришь! – Сдержаться все-таки не удалось. – Неужто ты думаешь, что будешь вот так вертеть мной всю жизнь?
Я вскочил и тут же напоролся пяткой на осколок стакана.
– Мать твою! – прошипел я. – Мы с тобой развелись сто лет назад, мы чужие люди…
Я нащупал выключатель лампы – из пятки торчал кусок стекла. Прижав телефон плечом к уху, я осторожно вытащил осколок. Кровь тут же весело закапала на пол.
– Мать твою… – повторил я, пытаясь сообразить, чем бы замотать рану.
Шурочка что-то говорила, я уловил лишь конец фразы.
– Что? – спросил я. – Я не понял…
– Пропал. Три дня назад. Мой… – она запнулась. – Твой… Наш сын пропал.
Я смотрел, как на полу появляется занятный орнамент – красное на белом: по неясной причине весь пол в моей квартире был выложен плиткой, имитирующей белый мрамор.
– Мне удалось отмазать его в весенний набор… – Шурочка замолчала, я слышал, как она затянулась и выпустила дым. – А теперь… Да еще тут все эти чертовы…
– Погоди… Я ничего не… А почему ты мне…
– Вот говорю!
– Так это когда я уезжал? – До меня стало постепенно доходить.
– Да. Только не воображай, что я что-то планировала. Все получилось случайно.
Случайно. Как почти все в нашей увлекательной жизни. Тогда я паковал чемоданы, уже получил все бумаги из посольства, ходил отмечаться каждое утро в авиакассы на Фрунзенской. Обзванивал подряд всех друзей и знакомых, прощался. Шурочка появилась рано утром, неожиданно: у нее вообще талант заставать меня врасплох. Накануне мы засиделись с Сильвио, он уехал около двух, по квартире еще плыл сизый дым и стоял тяжелый мужичий дух. Шурочка скептически оглядела стол, недопитые рюмки, окурки в тарелке.
– Так… Значит, ты все-таки уезжаешь, – констатировала она, потом добавила: – А я выхожу замуж.
– Поздравляю, – хрипло сказал я, запахивая простыню на груди.
– Угу. Спасибо. – Она взглянула на запястье, расстегнула часы и положила их на край стола. – Давай быстро в душ. У меня только сорок минут.
Кстати, в юности Адольф был весьма робок с дамами. В Линце, еще подростком, он был влюблен в некую Стефанию Рабаш – миловидную, чуть сонную девицу, с пшеничной косой. Стефании повезло – она так никогда и не узнала об этой любви, а то неизвестно, как сложилась бы ее жизнь: дело в том, что из семи возлюбленных Гитлера шесть пытались покончить с собой.
Адольф наблюдал за Стефанией издалека. Он сидел на лавке и смотрел, как она со своей напудренной до сахарной белизны мамашей прогуливается по Ландштрассе. Как заходит в кондитерскую, а после жеманно, оттопырив мизинец, кушает булку с марципаном, как выбирает ленты с лотка, обычно васильковые – под цвет глаз.
Он не попытался познакомиться. Ни разу. Даже просто заговорить. Бледный, худой до хрупкости, болезненный (по отцовской линии передались легочные хвори), часто тихий и застенчивый, он взрывался моментально, стоило кому-то ему возразить. Эти вспышки ярости, напоминавшие приступы сумасшествия, чередовались с мрачной замкнутостью или вялой меланхолией. Адольф неутомимо писал стихи, посвящал их Стефании, но ни одно из стихотворений не было отправлено. В «Гимне моей возлюбленной» она, подобно Валькирии, несется на белом скакуне над медовыми лугами, в ее волосы вплетены розы, разумеется, алые, за спиной развевается синий, как ночь, плащ. История со Стефанией продолжалась четыре года.
Потом он уезжает в Вену.
Решив стать художником, желательно живописцем, на худой конец архитектором, в октябре он держит первый экзамен в Академии художеств – экзамен по рисунку. Вот выписка из экзаменационного листа: Адольф Гитлер, Браунау-ам-Инн, апрель 20, 1889, немец, католик, четыре класса высшей школы. Гипс – голова Дорифора (четыре часа) материал – бумага, карандаш. Оценка – неудовлетворительно.
Адольф был поражен. Он даже добился приема у ректора, потребовал разъяснений. «Вы безусловно талантливы, но талант ваш – не талант живописца», – ректор показал ему работы других абитуриентов и посоветовал попробовать себя в архитектуре. В архитектурной Академии его не допустили до экзаменов, поскольку у него не было аттестата, ведь он так и не окончил школу.
– Это был самый печальный период в моей жизни, – вспоминал Адольф спустя двадцать лет. – Город, который для многих олицетворял беззаботную карусель нескончаемых развлечений, с вальсами, шампанским, парусными прогулками по Дунаю, стал для меня городом лишений, тяжелого труда и голода. Да, голода! Все пять лет голод был моим постоянным спутником, моим единственным другом. Я ютился в трущобах, перебираясь с места на место, часто ночевал под открытым небом. Грошей, которые мне удавалось выручить за мои картины, едва хватало на хлеб. Я, художник, таскал камни и разгребал снег, разгружал уголь и мел улицы.
До самого конца Адольф считал себя именно художником. В архивах и частных коллекциях сохранились его работы – по большей части акварельные пейзажи малого формата с видами Вены: собор Святого Стефана, оперный театр, античные руины в парке Шёнбрунн. Он продавал свои акварели лоточникам, что торговали туристическим хламом, мебельщикам – по тогдашней декадентской моде – венский модерн – в высокие спинки диванов и кресел вделывали рамы, куда вставляли подобные произведения искусства. Иногда ему удавалось заработать немного денег, расписывая магазинные вывески.
– Мы вылетели на час позже из Хельсинки, с самолетом какие-то неполадки были, в девять я приземлился в Шереметьеве. А сразу после паспорт-контроля меня ваши молодцы… – Я сделал жест рукой, словно поймал в кулак муху.
– Да… – Майор невесело усмехнулась, пристально разглядывая меня. – История, однако.
Я простодушно посмотрел ей в глаза. Скрывать мне было нечего, я рассказал ей все – и про ночной звонок, и про сына, и про армию. Единственное, о чем я не упомянул, – это про пять тысяч долларов сотенными купюрами, спрятанных в подкладке моей куртки.