Вот «скорая» свернула, проскочила три, не то четыре кривых, странно скошенных к небу переулка, снова прыгнула на трассу, и Максим Т. Ермаков перестал понимать, где он и куда его несет. Он просто шел за реанимобилем в его лыжне. Словно это была уже и не Москва: по обочине замелькали похожие на палки салями сосновые стволы. Вот впереди показались плоские длинные корпуса: должно быть, больничный городок. Скорая свернула, въехала по пандусу, подбежавшие медики стали выгружать из нее уже совершенно безжизненную длинную старуху, чья кровь на размотавшихся бинтах напоминала смолу. Вытряхнув у носилок колеса, старуху бегом, со страшным дребезжанием, покатили к стеклянным дверям с табличкой «Приемный покой». Максим Т. Ермаков, криво запарковавшись, бросился вслед.
Если бы в оставшееся Максиму Т. Ермакову время ктото его спросил, как выглядит ад, он бы ответил, что ад обложен белым кафелем, а в углу стоит фикус. Он был первым из родственников, добравшимся до клиники, куда везли самые страшные и самые кровавые цветы сегодняшнего взрыва. Его и здесь никто не узнавал — вернее, вообще не признавал факта его существования. Максим Т. Ермаков буквально кидался на медиков в марлевых, тяжело дышащих повязках, но их глаза, у всех какие-то женские на закрытых лицах, не видели его в упор. Прибывали все новые пострадавшие, многие в ожогах, будто красные жабы; ктото равномерно и тонко верещал за складчатой ширмой; прямо на полу валялась куча горелой разрезанной одежды, кое-где спекшиеся лоскутья сохраняли форму тел, будто куски древесной коры.
Отчаявшись почти до бесчувствия, Максим Т. Ермаков раза три или четыре выходил покурить. Кажется, была уже глубокая ночь: рваные сосновые вершины дымили снегом, луна в разрыве мутных облаков была совершенно каменная, грубая, как мельничный жернов. Хриплый женский голос за спиной заставил Максима Т. Ермакова вздрогнуть. Какая-то докторша, разминая в полных пальцах прыгающую сигарету, спросила огоньку. Зажигалка осветила грушевидные щеки, спущенную на двойной подбородок марлевую повязку; голова врачихи, маленькая, вроде культи на обширном кряжистом теле, парадоксальным образом навела на мысль о ее принадлежности к специальному комитету. Максим Т. Ермаков, давясь своим ядовитым подозрением и злым табаком, изложил обстоятельства, почему он тут торчит.
— Ермакова Людмила Викторовна? — переспросила докторша, сощурив тусклые глаза, на которых косметика блестела дряблым серебром. — Есть такая.
— Ну?! — Максим Т. Ермаков схватил докторшу за толстый локоть, заставив споткнуться.
— Не довезли, — апатично сообщила докторша, продолжая, будучи схваченной, жадно чмокать свою сигаретку.
— Как не довезли? — переспросил Максим Т. Ермаков, похолодев. — Где же она сейчас? Какой адрес?
Докторша вымученно усмехнулась и указала взглядом в неопределенность, куда-то вниз.
— Ермакова Людмила скончалась по дороге в клинику, — сообщила она безо всякого выражения и поправила на покатом плече наброшенную куртку. — Травмы, несовместимые с жизнью, чего вы хотите.
В этот первый момент Максим Т. Ермаков не почувствовал ровно ничего, только вдруг показалось, будто грубый жернов луны падает, валится и вот прямо сейчас сомнет, как траву, высоченные сосны и хлопнется в снег, подняв холодную мглистую пыль. Мгла подступала, окутывала источники света, белые фонари над пандусом странно уменьшились и стали похожи на разваренные рыхлые картофелины.
— Где? — сдавленно спросил Максим Т. Ермаков.
— А вы ей кто, брат, муж? — докторша каким-то мужским заправским манером дососала сигарету до фильтра и затоптала окурок. — Вижу, что муж. Ладно, идемте. Только имейте в виду: возиться с вами некогда. Нам не до родственников. Раненых поступило больше двадцати, и еще везут, везут и везут. Свалитесь в обморок — будете сами по себе лежать на полу, поняли меня?
Максим Т. Ермаков несколько раз энергично кивнул и продолжал кивать, когда сопящая докторша, втащив его в приемный покой, поручила заботам не то медсестры, не то санитарки — густобровой сердитой особы, твердо стоявшей на слегка расставленных тупеньких ножках среди хаоса катастрофы. Сделав знак следовать за ней, санитарка повела бесчувственного Максима Т. Ермакова по длинному коридору, выкрашенному казенной синей краской. Коридор не содержал ничего, кроме косолапого, сильно просиженного инвалидного кресла, о которое Максим Т. Ермаков споткнулся. Прямо над креслом был приоткрыт какой-то электрический щиток, там густо переплетались провода, будто внутри было набито сеном, и Максим Т. Ермаков удивился тому, что подмечает по пути такие глупые подробности.
Коридор упирался в тусклую железную дверь; санитарка, вздыхая, вытащила из кармана грубый ключ размером с куриную кость, четыре раза чавкнул замок, из завизжавшей двери потянуло холодом, но не уличным зимним, а мертвым спертым воздухом давно не мытого холодильника. За дверью обнаружились бетонные ступени, Максим Т. Ермаков спустился по ним, проваливаясь, будто в яму, то левой, то правой ногой.
Он увидел длинный ряд обитых нержавейкой столов, а на них давешние черные мешки. Некоторые теснились по два на одном столе, и в том, как они приникали друг к другу, была какая-то гротескная, рвущая душу интимность. Как всегда в подобных местах, где-то гулко капала вода, каждая капля била тяжело, словно жидкая пуля. Санитарка махнула Максиму Т. Ермакову, чтобы стоял на месте. Пройдя немного вперед, она принялась пересчитывать мешки, словно единицы багажа, и ее похожий на морковку указательный явно не был волшебной палочкой, способной оживлять мертвецов. Санитарка, должно быть, хотела сразу открыть нужное, но все-таки пару раз ошиблась: наткнулась, раздернув молнию, сперва на мужское бескровное лицо в черной жирной бороде, потом на нечто бесформенное, с торчащими вперед костяными зубами, но явно бывшее при жизни блондинкой или блондином. Максим Т. Ермаков испытал минутное облегчение, вдруг поверив, что все происходящее — ошибка. Но тут санитарка нашла искомое, раскрыла молнию пошире, поправила мешок, как поправляют капюшон на голове ребенка, и отступила назад, неодобрительно сжав запекшийся рот.
Наверное, Максим Т. Ермаков должен был чувствовать в этот момент что-то другое. Что-то другое, а не странную, отчужденную беспомощность перед Люсей в пластиковом черном капюшоне, с распоротой щекой, просто лежавшей на лице мокрым лоскутом. Если была бы жива, сделали бы пластику, за любые деньги. Сразу видно, что глаза ей закрыли чужие люди: веки измяты, в глазницах будто немного мыльной воды. Вот нерожденный пацан, должно быть, удивился, когда ему аннулировали билет. Кто он там, в ослабевшей и слипшейся матке: полупрозрачная креветка, рыбка-малек? Максим Т. Ермаков — отец розовой рыбешки, теперь навсегда. Люся лежала в мешке, неестественно заворотив растрепанную голову, словно не желая обсуждать случившееся. Тонкие волосы спутались, как бывало по утрам, когда вставали на работу; Максим Т. Ермаков поправил сырой колтунок и вздрогнул, ощутив под пальцами стылую лобную кость — и там, внутри, какую-то остаточную активность, что-то вроде мелких электрических судорог перед окончательной тьмой. Тут черные мешки с телами окружили его со всех сторон и набухли, точно их надували на манер воздушных шаров, а они, дряблые, лениво расправляли широкие бока.