В моей нынешней эйфории особенное удовольствие доставляет мне чувство, что я очень дружески отношусь к кругу. Да, я их всех люблю, даже Христопулоса, несмотря на его ужасное прошлое. Я думаю о том, что ему придётся много страдать и много потеть, этому бедному Христопулосу, когда настанет его черёд. Он из тех примитивных людей, которые, когда их ведут на виселицу, громко протестуют, заверяя, что их нельзя вешать, поскольку они совершенно здоровы. Я смотрю на него. Ему слишком жарко. Он мечется. Он просто изжарился. Он уже сбросил с себя пиджак и жилетку, расстегнул воротник, но всё не может решиться снять с себя жёлтый шёлковый галстук, единственный предмет роскоши, оставшийся у него, после того как уплыли все его красивые кольца.
Под воздействием онирила и последних остатков тревоги, которых пока не удаётся развеять, пассажиры заметно расслабились. Пако тоже снял пиджак. Блаватский сидит в одной сорочке, без стеснения выставив напоказ сиреневые подтяжки. Мадам Эдмонд расстегнулась. Даже углубившийся в размышления Караман, прикрывая рукою глаза, исподтишка расстегнул под жилетом верхнюю пуговицу брюк. Одни только viudas по-прежнему соблюдают приличия. По крайней мере в одежде. Ибо миссис Бойд, с её безупречными металлическими буклями на круглом маленьком черепе и с сумкой крокодиловой кожи, уютно примостившейся у неё на коленях, и неподвижно глядящая своим круглым глазом куда-то вперёд (пустота глядит в пустоту), позволяет себе потихоньку пускать ветры – правда, совершенно без запаха,– которые она даже уже не пытается заглушать лёгким покашливаньем.
Что касается миссис Банистер, которая через полчаса после приёма онирила сделалась очень словоохотливой, то сначала она вновь, чтобы доставить удовольствие миссис Бойд, воскресила радостную сцену своего прибытия в четырёхзвёздный мадрапурский отель. (Ибо мы все, кроме миссис Бойд и Мандзони, забыли, что она прибывает туда одна.) Затем, приступив к главе о первой горячей ванне, в которой она отмывает от дорожной грязи своё прелестное тело, она меняет собеседника, поворачивается к Мандзони, берёт его руки, глядит ему пристально в глаза и отнюдь не целомудренно и не украдкой, как только что сделала бортпроводница, а со спокойной самоуверенностью наклоняется к итальянцу и впивается ему в губы.
Ах, разумеется, я её не виню! Пусть поспешит! У меня для моей великой любви был один только день, пятнадцатое ноября. В те двадцать четыре часа, которые мне были отпущены и которые теперь близятся к своему концу, мне ещё можно вместить столько десятилетий, сколько я сумею и успею за это время прожить. Часы, дни, пятилетия – какая, в сущности, разница по сравнению с миллионами лет, когда нас здесь больше не будет! Одного за другим всех нас высадят из самолёта, всех, включая и бортпроводницу, хотя в наивности своей она полагает, что будущего у неё осталось намного больше, чем у меня. А меж тем у неё под глазами я заметил сеточку мелких морщин, как будто за двое суток этой двадцатилетней девочке уже исполнилось тридцать. Время, насколько я понимаю, сжимается в двух направлениях.
Я только что снова открыл глаза. Я вижу в иллюминаторе солнце, оно спустилось совсем уже низко над морем тех облаков, в которых я мечтал искупаться. В сущности, с той самой минуты, когда я вошёл в самолёт, я уже знал, что всё закончится именно этим. И мне ещё повезло. Благодаря бортпроводнице я с самого начала своего пребывания на борту выделял себе в кровь свой собственный онирил. Тревога любви больше чем наполовину заслонила от меня другую тревогу.
Я чувствую сплетённые с моими пальцами тёплые пальцы бортпроводницы. По правде говоря, я чувствую их немного меньше. Но всё та же глубокая нежность бьёт во мне, как родник. Взаимность теперь для меня не так уж и важна. Уж это дела бортпроводницы, а не мои. Что же касается самой бортпроводницы, мне немного всё-таки жаль, что из-за своего чрезмерного уважения к тому, что подумает о ней Земля, она должна будет дожидаться минуты, когда меня здесь больше не будет, чтобы узнать всю правду о собственных чувствах.
Сейчас я закрою глаза и из страха, что ничего уже не увижу, больше их не открою. Взгляд, который, прежде чем позволить моим векам упасть, я бросаю на бортпроводницу, уже немного затуманен,– это последний мой взгляд. Но я знаю её черты наизусть. Я унесу с собою её лицо как чудесный итог красоты этого мира.
Я прекрасно знаю, как всё произойдёт. Я не увижу, поскольку глаза у меня будут закрыты, как зажгутся световые табло по обе стороны входа в galley. Но я услышу – ибо слух у меня ещё сохранится – суету пассажиров, пристёгивающих ремни, уменьшение скорости, угрожающий свист тормозной системы. Я почувствую – поскольку я ещё чувствую, хотя словно где-то вдали и как будто нечто уже едва уловимое, руку бортпроводницы,– почувствую тряску на посадочной полосе.
Я больше ничего не боюсь. Я уже нахожусь по другую сторону страха. Я навсегда излечился от тревоги. Гнусавый оглушительный голос, ничуть не пугая меня, произнесёт со своей механической интонацией:
– Серджиус Владимир, вас ждут на земле.
Тогда бортпроводница отопрёт EXIT и снова вернётся ко мне, чтобы помочь подняться. Никто, я надеюсь, не решится на этот смехотворный жест – не будет совать мне в руку мою дорожную сумку. Я двинусь вперёд, сначала поддерживаемый бортпроводницей, а потом, на пороге, сжав последний раз мою руку, она отпустит меня.
Я уже знаю, что холода я не почувствую.
3 ноября 1975 года
Перевод с французского Мориса Ваксмахера.
Конвертация в FB2 – Alex Saveliev (http://alexsaveliev.com)
Брат; здесь: приятель. (англ.) (Здесь и далее – прим. перев.)
Вдовы. (исп.)
Приглушённо, вполголоса. (итал.)
Министерство иностранных дел расположено на набережной Кэ-д'Орсэ в Париже.
Тайком. (англ.)
Престижная международная благотворительная организация, в которую принимаются люди, достигшие высшей степени профессионализма в своей области.
Дорогая! (англ.)
Полностью. (лат.)
Здесь: не для посторонних ушей. (лат.)
Дорогая моя! Не станете же вы вступать в спор с этой женщиной! Она невыносима! (англ.)
Что он сказал? Что он сказал? (англ.)
Бесчеловечный шантаж. (англ.)