— Да, кригс-комиссар, — объяснил Пирогов, — обязан заведовать хозяйственной и административной частью и блюсти интересы казны.
— Блюдут на отлично! — хмыкнул Саша. — Через «я», как в одном эмоциональном русском междометии. Под суд-то отдали подлеца?
— Куда там! Опытный был комиссар. Все угрозы съел, не поморщившись, только, приложив два пальца к козырьку сказал: «Видали мы этаких».
Саша занялся щами. Они было вкуса не ресторанного, но вполне съедобны. А хлеб так просто хорош.
— Здесь у вас больные с гнойными и чистыми ранами разделены, Николай Иванович?
— Конечно. Но это не всегда удаётся на поле сражения. На весь Крым во всех госпиталях и больницах было чуть больше двух тысяч коек, а раненых под при Альме более трех тысяч, и под Инкерманом — ещё шесть тысяч.
Я уехал из Бахчисарая поздней осенью, в ноябре 1854 года. Вся дорога до Севастополя на протяжении тридцати верст была загромождена транспортами с ранеными, орудиями и фуражом. Дождь лил, как из ведра, больные, и между ними ампутированные лежали по двое, по трое на подводе, стонали и дрожали от холода. Люди и лошади едва двигались в грязи по колено. Падаль валялась на каждом шагу, из глубоких луж торчали раздувшиеся животы падших волов и лопались с треском. Каркали птицы, стаями слетевшиеся на добычу, орлы и коршуны гордо сидели на остовах трупов, расправив крылья, кричали измученные погонщики и гремела вдали канонада севастопольских пушек.
В Севастополе врачей не хватало. Да что там! Не было приготовлено ничего: ни белья, ни транспортных средств, ни инструментов, ни лекарств. Недоставало пищи и питьевой воды. Мы снова начали оперировать без хлороформа.
«Война — это ветер трупной вонищи», — вспомнил Саша из нелюбимого Маяковского.
А Пирогов продолжил.
— Я приехал в Севастополь через восемнадцать дней после Инкерманского дела, и там еще были тысячи раненых, лежавших скученно на грязных матрасах. И десять дней с утра до вечера я должен был оперировать тех, кому операции должно было сделать сразу после сражения.
Нас спасал Нахимов. У него была такая же записная книжка, как у вас. Он открывал её и говорил: «Чем могу помочь?» А потом у нас появлялись бани, сушеная зелень и матрацы со склада.
Саша открыл блокнот и спросил:
— Чем могу помочь?
Пирогов положил ладонь поверх его руки, державшей карандаш.
— Пока ничем. Не война, слава Богу. Я напишу, если будет надо.
— Если всё упирается в деньги, я скорее всего найду, — сказал Саша. — Я обычно умею их находить.
— Двадцать пятого ноября я отправился в Симферополь, — продолжил Пирогов. — Там раненые были рассеяны в двадцати местах. Под госпитали отдали губернское правление, дворянское собрание, благородный пансион и много частных домов. Паркет в дворянском собрании был покрыт коркой засохшей крови, в танцевальной зале стонали сотни ампутированных, на хорах и биллиарде лежали корпия и бинты.
Сестры Крестовоздвиженской общины ухаживали за ранеными, раздавали им сахар, чай и вино. На другую прислугу нельзя было положиться.
Я писал оттуда письма жене, но не все решался послать, потому что в них было много правды.
— Если в письмах слишком много правды, посылайте их мне, — сказал Саша. — Я её не боюсь. Главное, чтобы по пути не перехватили.
— Раненые ночевали в открытом поле, — продолжил Пирогов. — И негде было взять даже кружки горячего чая. Поздняя осень. Льют дожди, идет мокрый снег, и раненые едва прикрыты шинельками. До Симферополя доезжал едва каждый десятый.
Зато там, в тылу, шустро бегают комиссары, армейские поставщики, военные чиновники и крадут так, что описать невозможно. Прямо со складов исчезают целые подводы муки, крупа, мясо, сапоги и полушубки. А народ говорит: «Вся Россия щиплет корпию, а перевязывают ею англичан».
— Как писала Екатерина Великая: «Значит есть, что красть», — заметил Саша. — Это действительно полбеды. Экономика работает. Нужна только политическая воля.
— Я подавал докладные генерал-губернатору, требовал принятия срочных мер, да все без толку!
— Не ваша воля, Николай Иванович, — заметил Саша. — Политическая. И много отваги. У Екатерины Алексеевны не было.
«Иначе ей бы пришлось вешать своих любовников», — подумал Саша.
— Она была из лучших, — сказал Пирогов.
— Конечно. Про остальных и говорить нечего.
— Не работа страшит, Ваше Высочество, не труды, не служба, а эти вечные преграды, которые растут, как головы гидры: одну отрубишь, другая выставится.
— Мне больше нравится метафора про резиновую стену. Как бы далеко не зашел, отбросит назад.
— Я был потом у государыни, вашей матушки, и рассказал ей о севастопольском воровстве. В это время вошел государь и все услышал. Он не верил, выходил из себя и говорил: «Неправда, не может быть!». А я отвечал: «Правда, государь, я сам это видел!»
— Да, ладно! — усмехнулся Саша. — Папа́ не знает того слова, которое испокон характеризует русскую жизнь?
Профессор взглянул вопросительно.
— «Воруют!» — сказал Саша. — Карамзин, вроде. Думаю, отец не хотел верить. Потому что, если поверить, надо действовать. А рецепт борьбы с коррупцией давно известен: надо повесить парочку друзей. Вряд ли он морально готов.
— Вы же против смертной казни, — вмешался женский голос.
Саша поднял глаза от тарелки.
Рядом стояла Екатерина Михайловна.
— Принципиально не то, что повесить, а то, что друзей, — объяснил Саша.
— Ваш батюшка поверил в конце концов, — сказал Пирогов. — Воскликнул: «Это ужасно!» И добавил, почти, как вы: «Дай Бог, чтоб почаще, погромче и поболее высказывали истину».
Саша подумал, что любитель крамольных лозунгов «не врать и не воровать» Пирогов, — всё же тайный советник, а не сидящий на строгом режиме заключенный. И это даёт надежду.
Но спросил:
— Дела-то были? Следствие? Суд?
— Были, — кивнул Пирогов. — Екатерина Михайловна, помните, как вы аптекаря в Херсоне застрелили?
— Он сам, Николай Иванович, — возразила Бакунина.
— Что за история? — заинтересовался Саша.
— Истинные сестры милосердия, — улыбнулся Пирогов. — Так и нужно. Одним мошенником меньше. Сестры подняли дело, довели до следствия, а дела Херсонского госпиталя видно настолько были «хороши», что аптекарь решил сам себя на тот свет отправить.
— Аптекарь, конечно, не царский друг, — заметил Саша, — но надо же с чего-то начинать.
— Они им не ограничились, — продолжил Пирогов. — Чего только не делали! Кроме того, что стояли у операционных столов и дежурили у постели раненых, они ревизовали аптеки. И выводили на свет мерзавцев, которые норовили подсунуть известковую воду и настой ромашки вместо раствора хлорной извести для гнойных повязок. В госпитальных кухнях отмеряли по норме продукты, запечатывали котлы, чтобы похлёбку не разворовали и находили на складах «затерянные» палатки, «забытые» одеяла и «списанные» матрасы. Я сначала более по инстинкту, чем на основе опыта, был убежден в значении женского участия. Но они презирали все злоупотребления администрации, все опасности войны и даже самую смерть.
— Николай Иванович! — сказал Саша. — Я только сейчас понял, насколько это гениально. И дело не в том, что они женщины. А в том, что это независимая структура. Ведь сестры подчиняются только Елене Павловне и вам.
— Да, и врачам надо быть более независимыми от армейского начальства, а то они только и ищут, как бы угодить.
— Переподчинить министерству здравоохранения? — предположил Саша.
— У нас нет министерства, — улыбнулся Пирогов. — Раньше была коллегия, а теперь только департамент в Министерстве внутренних дел.
— А если будет министерство? — спросил Саша. — Что вы об этом думаете?
— Ну, это поднимет престиж, конечно. И добавит независимости.
— А меня будут упрекать в стремлении преумножить бюрократические сущности, — заметил Саша. — Но обдумаю. Я запомнил.
— Вам государь поручил проверить нашу кухню, Ваше Высочество? — поинтересовалась Бакунина.