Говард Филлипс Лавкрафт, К. М. Эдди-младший
Возлюбленные мертвецы[1]
Сейчас полночь. Еще до рассвета меня найдут и заточат в тюремную камеру, где я буду чахнуть до скончания дней, снедаемый неутолимыми желаниями, покуда не присоединюсь наконец к своим возлюбленным мертвецам.
Я сижу в зловонной яме, образовавшейся на месте древней могилы; письменным столом мне служит упавший надгробный камень, истертый всеуничтожающим временем; ночную тьму рассеивает лишь свет звезд да тонкого месяца, однако я вижу все ясно, как днем. Повсюду вокруг, подобные мрачным часовым, стерегущим заброшенные могилы, стоят покосившиеся выщербленные надгробия, наполовину скрытые в густых зарослях смрадного кладбищенского бурьяна. Над всеми ними величественно врезается в серовато-синее небо сужающаяся кверху стела — словно призрачный вождь лемурийской орды. В воздухе висит вредоносный запах плесени и сырой перегнойной земли, но мне он кажется райским благоуханием. Здесь царит мертвая тишина, торжественная и страшная. Имей я возможность выбрать место обитания, я бы поселился в самом центре такого вот города мертвых, ибо близость гниющей плоти и рассыпающихся в прах костей исполняет мою душу экстатическим восторгом, заставляя застойную кровь стремительно бежать по жилам и вялое сердце бешено колотиться от безумной радости — ибо только в смерти я черпаю жизненные силы!
Детство вспоминается мне как затяжной период унылого, однообразного прозябания. Бледный, болезненный, тщедушный ребенок, подверженный длительным приступам угрюмой меланхолии, я вызывал острую неприязнь у своих здоровых, жизнерадостных сверстников. Они обзывали меня занудой и бабой, поскольку я совершенно не интересовался их шумными подвижными играми и даже при желании не смог бы участвовать в них по причине физической немощи.
Как во всех провинциальных городках, в Фенхэме водились свои злые языки. Досужие кумушки, падкие на все необычное, объявили мой апатичный темперамент некой отвратительной патологией; они сравнивали меня с моими родителями и многозначительно, даже зловеще качали головой, не находя между нами ничего общего. Самые суеверные открыто называли меня подменышем, а люди, имевшие представление о моей родословной, указывали на загадочные смутные слухи, касающиеся моего двоюродного прапрадеда, сожженного на костре по обвинению в колдовстве.
Живи я в городе покрупнее, где выше вероятность найти родственную душу для дружеского общения, возможно, я бы преодолел свою раннюю склонность к жизни замкнутой и уединенной. В отроческом возрасте я стал еще более угрюмым, меланхоличным и апатичным. Я не видел смысла в своем существовании. Я словно находился во власти некой неодолимой силы, что притупляла мои чувства, препятствовала моему развитию, парализовала мою волю и исполняла меня чувством безотчетной тоски и неудовлетворенности.
Мне было шестнадцать, когда я впервые побывал на похоронах. В Фенхэме любые похороны вызывали живейший общественный интерес, ибо наш городок славился долголетием своих жителей. А уж когда преставилась такая известная личность, как мой дед, можно было не сомневаться, что весь город придет отдать дань уважения покойному. У меня, однако, предстоящая погребальная церемония не вызывала ни малейшего интереса. Любое событие, нарушавшее привычное сонное течение моей жизни, не сулило мне ничего, кроме физического и психического переутомления. Уступив назойливым настояниям родителей — главным образом для того, чтобы они хотя бы на время отстали от меня со своими язвительными упреками в «несыновнем отношении», — я согласился пойти с ними.
В похоронах деда не было ничего из ряда вон выходящего, если не считать обилия цветов и венков, но ведь я, не следует забывать, впервые принимал участие в подобного рода торжественном ритуале. Самая атмосфера сумрачной залы, где стоял обитый темной тканью гроб, заваленный благоухающими цветами, и собравшиеся горожане на все лады выказывали скорбь по усопшему, мигом вывела меня из обычного состояния апатии и буквально заворожила. Толчком острого локтя мать вернула меня, впавшего в мечтательное оцепенение, к действительности, и я проследовал за ней к гробу с телом деда.
Я впервые увидел Смерть так близко. Я смотрел на это спокойное, безмятежное лицо, сплошь изрезанное морщинами, и не мог взять в толк, с чего все так убиваются. Дед казался безмерно счастливым и глубоко удовлетворенным. Я почувствовал, как во мне поднимается волна странного, неуместного восторга, который нарастал исподволь и столь медленно, что я не сразу распознал характер сей эмоции. Сейчас, когда я мысленно возвращаюсь к тому знаменательному моменту своей жизни, мне кажется, что восторг зародился в моей душе сразу, как только сцена погребальной церемонии явилась моему взору, а потом незаметно и коварно завладел всем моим существом. Некие пагубные, зловещие токи, исходившие от трупа, оказывали на меня поистине гипнотическое влияние. Словно наэлектризованный неведомой экстатической силой, я помимо воли выпрямился и расправил плечи. Я пытался прожечь взглядом сомкнутые веки мертвеца, дабы прочесть тайное послание, сокрытое под ними. Сердце мое вдруг подпрыгнуло в груди от прилива нечестивой радости и бешено заколотилось о ребра, словно силясь вырваться из бренной телесной оболочки. Душа моя содрогнулась и затрепетала в приступе безудержного, дикого сладострастия. Крепкий толчок материнского локтя снова вернул меня к действительности. Я приближался к черному гробу вялой, медлительной поступью, а отошел прочь пружинистым энергичным шагом.
Я проследовал с траурным кортежем на кладбище, по-прежнему пронизанный таинственными живительными токами. Я чувствовал себя так, словно залпом выпил чашу некоего диковинного эликсира — отвратительного зелья, изготовленного по рецепту самого Сатаны.
Все присутствующие были всецело поглощены траурной церемонией, и резкой перемены в моем поведении не заметил никто, кроме моих родителей. Но в течение следующих двух недель злоязыкие кумушки только и судачили, что о произошедшей со мной метаморфозе. К концу означенного срока, однако, полученный мной заряд энергии начал истощаться, и через пару дней я вернулся к обычному своему меланхолическому состоянию, хотя уже не к прежней беспросветной, всепоглощающей апатии. Если раньше меня вполне устраивало мое инертное существование, то теперь я постоянно испытывал смутное, безотчетное беспокойство. Внешне я снова стал самим собой, и местные сплетники обратились к более занимательным предметам. Когда бы окружающие хоть на миг заподозрили истинную причину моего внезапного оживления, все разом шарахнулись бы от меня, как от чумного. Когда бы я догадывался об отвратительной природе безудержной страсти, крывшейся за кратким периодом моего воодушевления, я бы навек удалился от мира и провел остаток жизни в покаянном одиночестве.