Всякому, кто когда-либо путешествовал по Восточной Англии, знакомы небольшие помещичьи дома, какими изобилует этот край — не слишком внушительные, сыроватые здания, выстроенные обычно в итальянском стиле и окруженные парками в 80–100 акров. Я всегда находил особую привлекательность в их дубовых изгородях, благородных деревьях, поросших камышом озерах и линиях отдаленных лесов. А еще меня очаровывают портики с колоннами, скорее всего пристроенные к сложенным из красного кирпича зданиям времен королевы Анны в конце восемнадцатого века, тогда же, когда их оштукатурили для большего соответствия «греческому» стилю, и большие холлы под высокими потолками, в каждом из которых непременно находится галерея и маленький орган. А что уж говорить о старинных библиотеках, где можно найти что угодно, начиная от Псалтыри 13 в. и кончая томиком Шекспира in quarto. Милы мне и висящие на этих стенах картины, а больше всего, пожалуй, нравится мысленно представлять себе, какова могла бы быть жизнь в таком доме сразу после его постройки, в пору процветания сельских сквайров, как, впрочем и в наши дни, когда денег у них поубавилось, а разнообразия и соблазнов в жизни стало больше. Признаюсь, я бы очень хотел обзавестись таким домом, вкупе с состоянием, позволяющим содержать его и, пусть скромно, принимать в нем друзей.
Но это всего лишь отступление, связанное с моим намерением поведать вам о любопытной серии событий, приключившихся как раз в таком доме, какой я попытался описать. Называется он Кастигхэм-холл и находится в графстве Суффолк. Надо полагать, с той поры усадьба претерпела немало перемен, однако основные, поминавшиеся мною выше ее черты — итальянский портик, оштукатуренное квадратное здание, которое внутри куда старше, чем снаружи, а также окаймленный лесами парк и озеро — остались прежними. Правда, одна особенность, отличавшая эту усадьбу от десятков ей подобных, исчезла. Прежде, взглянув на дом из парка с правой стороны, можно было увидеть величественный, могучий ясень, росший так близко к зданию, что ветви почти касались стены. Я полагаю, он рос там по меньшей мере с тех пор, как разобрали стены, засыпали крепостной ров и Кастигхэм-холл превратился из укрепленного замка в елизаветинский дом, приспособленный для жилья, а не для обороны. И уж во всяком случае, в 1690 году ясень несомненно высился на том месте.
В означенный год местность, где располагается Холл, стала ареной ряда процессов над ведьмами. По моему мнению, пройдет немало времени, прежде чем мы сумеем серьезно разобраться в реальных (если таковые вообще имелись) основаниях всеобщего страха перед ведьмами, имевшего место в старые времена. Действительно ли люди, обвиненные в колдовстве, воображали, будто обладают сверхъестественными способностями и имели ли желание (не говоря уж о возможности) вредить с помощью оных своим близким, или же все их признания просто-напросто добыты охотниками за ведьмами с помощью жестоких пыток — этот вопрос, как мнится мне, пока не решен. А стало быть, я не могу отбросить все рассказы о ведьмах как чистую выдумку. Что же до моего собственного, то достоверен ли он — пусть решает читатель.
Свою жертву аутодафе принес и Кастигхэм. Звали ее Мазерсоул, и отличие этой женщины от большинства обычных деревенских колдуний заключалось в том, что она была малость позажиточнее. Некоторые достойные, уважаемые в приходе фермеры даже выступили в защиту обвиняемой, ручаясь за ее благонравие и набожность. Но решающими при вынесении присяжными вердикта — и роковыми для миссис Мазерсоул — стали показания тогдашнего владельца Кастигхэм-холла — сэра Мэтью Фелла. Он засвидетельствовал, что трижды в полнолуние видел из окна, как обвиняемая собирала побеги «с ясеня перед моим домом». Женщина взбиралась на дерево в одной сорочке и срезала веточки причудливо искривленным ножом, что-то бормоча, словно разговаривая сама с собой. Во всех трех случаях сэр Мэтью предпринимал попытки задержать ее, но всякий раз вспугивал случайным шумом и, спустившись в сад, видел лишь убегающего в направлении деревни зайца.
В третий раз он со всей прыти погнался за зайцем, след которого привел его к дому миссис Мазерсоул. Правда, потом ему пришлось добрую четверть часа барабанить в ее дверь, а когда она, заспанная и весьма рассерженная, появилась наконец на пороге, ночной гость не смог найти вразумительного объяснения своему внезапному визиту.
Прежде всего, данные показания (хотя и другие прихожане приводили свидетельства хоть и не столь поразительных, но все же необычных поступков обвиняемой) послужили основой для признания миссис Мазерсоул виновной и вынесения ей смертного приговора. Через неделю после суда она, вместе с еще пятью или шестью несчастными, была повешена в Бери Сент-Эдмундс.
Сэр Мэтью Фелл, являвшийся в ту пору заместителем шерифа, присутствовал на казни. Пасмурным мартовским утром, под моросящим дождичком, телега с приговоренными катилась по поросшему грубой травой склону к вершине холма у Наргейта, где стояла виселица. Остальные осужденные, будучи, наверное, сломленными, выглядели безучастно, но миссис Мазерсоул, как в жизни так и в смерти, оказалась женщиной совсем иного нрава. Ее, пользуясь выражением современника, правописание коего я сохраняю, «ядовитая ярость так подействовала не токмо на зрителей, но даже на палача, что все присутствовавшие и видевшие ее единогласно узрели в ней живое воплощение безумного Дьявола. Не оказав явного сопротивления служителям закона, оная ведьма, однако воззрилась на возложивших на нее руки со столь лютой злобой, что — как признался мне позднее один из них, — одно воспоминание об этом заставляло его внутренне содрогаться и шесть месяцев спустя».
Однако при этом, по свидетельству очевидцев, она не произносила никаких слов, кроме единственной, но тихонько повторенной несколько раз фразы, казавшейся лишенной смысла: «В Холл наведаются гости».
То, как пошла на смерть приговоренная, не оставило равнодушным сэра Мэтью, который, возвращаясь домой в компании викария своего прихода, завел с ним об этом беседу. Не будучи слишком рьяным охотником за ведьмами, сэр Мэтью давал показания без особой охоты, однако и тогда, и впоследствии заявлял, что описывал лишь виденное собственными глазами и не мог под присягой погрешить против истины. Ему, человеку добродушному и дружелюбному, вся эта история была глубоко неприятна, однако он считал участие в процессе своим долгом, каковой и был им исполнен. Все это он изложил викарию и получил от последнего заверения в том, что так на его месте поступил бы всякий добропорядочный и благоразумный человек.