А потом он очнулся на самоходке, плывущей посреди Енисея.
Самоходчики ему рассказали, что, проплывая мимо устья речки Ягодки, они увидели что-то наподобие плотика, а точнее пару сцепленных коряг. На них лежал без сознания Карьков лицом вниз, руками обхватив коряги.
– Как я очутился на Ягодке, не пойму, – говорил мне Карьков. – Ведь до нее от моей избушки далековато, да и то в сторону от тропы на Сполошное. Но спасение через Ягодку – это был в моем положении единственный шанс. Кто меня туда перенес?
– Так-таки ничего и не помнишь? – спросил я его.
– Нет, – ответил Карьков. – Хотя… Хотя сон вроде снился… Будто кто-то внутри меня, второй вроде я, все толкал меня к реке и толкал…
Я перешел на другое.
– А почему не в больнице, а дома?
– Да к чему мне больница? Мы с Макаровной вот, – кивнул он на женщину, – и сами своими средствами обойдемся. Травки, коренья куда как лучше больницы.
– Ну Карьков, ну Карьков! Ты, однако, и в самом деле колдун, – не выдержал я.
– Да никакой я не колдун! – рассердился Карьков, первый раз глянув мне прямо в глаза. – Я самый обыкновенный таежник. Зря ты навоображал себе всякого про меня. Если бы я был колдун, я бы хоть что-то мог объяснить…
* * *
Вот, пожалуй, и все. Больше мы с Карьковым не виделись. Он не напоминал о себе, да и у меня других забот было предостаточно. А потом, через годы, Сполошное как-то незаметно, потихоньку исчезло, а вместе со Сполошным исчез и Карьков. Я даже не знаю, умер он или переехал куда. В молодости мы беспечны и равнодушны к судьбам старых людей даже в том случае, если эти люди неординарны.
А вот с годами… С годами все чаще и чаще вспоминаю Карькова. И при этом чувствую такое, что бывает совсем не до сна. И здесь не только запоздалый стыд за себя, здесь еще жуткая тоска о чем-то, непонятная боль и сладостная душевная дрожь, которая случается при соприкосновении с тайной.
И чем дальше, тем больше.
1991 – 1997 гг.
СТРАХ
День уходил.
Еще недавно чистое, белесоватое осеннее небо стало постепенно меркнуть, сереть, будто подергиваясь паутиной, темный ельник, подступающий сзади, слева и справа от нас почти к самой воде, почернел, насупился, поугрюмел, а по зыбкой глади реки беззвучно заскользили белыми тенями клочки еще рыхловатого, лишь начинающего нарождаться тумана.
Река задышала нутряной промозглостью, холодом.
– Ка-р-р, кар-р-р, кар-р-р! – как наждаком по стеклу, скребанула по нервам неизвестно откуда взявшаяся над нашими головами ворона и, тяжело махая крылами, потянула к недалекому обрывистому противоположному берегу, где тут же и исчезла, слившись с аспидным фоном высокого яра. Но ненадолго. Через какие-то секунды вновь появилась в небесном просвете, будто материализовалась из небытия, повернула обратно и начала теперь уже молча пикировать едва не на нас. С шумом пронеслась прямо рядом, ударив по нашим лицам воздушной волной, и нырнула в морок хвойной чащобы.
Я отшатнулся.
А Славка Хомяков от неожиданности едва не свалился с огромной коряги, на которой мы оба сидели, и долго не мог насадить на крючок нового червяка.
Что это он? Неужели так испугался?
Однако я тут же позабыл и о нем, и о выходке бешеной птицы, потому что клев был отменный. Именно теперь, в сумерках, на нашу самодельную снасть вдруг валом повалил отборный красноперый елец, и мы только успевали закидывать, предварительно отвязав от удочек за ненадобностью поплавки. Не успеет грузило опустить леску лишь на малую глубину быстрого стрежня, как слышишь: дерг! дерг! Подсекаешь – и вот он, в руке, упругий вертун.
Рука быстро мерзла от соприкосновения с мокрым холодом рыбины, и на пальцы приходилось периодически торопливо дышать…
Клев оборвался так же разом, как и возник.
И тут мы увидели, что порядком запозднились, что вокруг уже ночь. А до заброшенной таежной избушки, где мы решили заночевать, надо было еще топать да топать.
– Двинули! – как-то странно передернулся Славка и, кое-как смотав удочку и взяв котелок, неохотно, с оглядкой, стараясь держаться ближе ко мне, ступил на тропинку.
Тропинку можно было назвать таковой лишь условно, потому что она была протоптана смолокурами еще в незапамятные времена и давно затянулась травой, будыльями и кустами, которые будто клешнями сжимали с боков две стены леса. Тропинка беспрестанно виляла, изгибалась ужом между деревьями, и мы в темноте то и дело натыкались на что-нибудь, цеплялись удочками за пружинистый лапник.
– Бросим эти удочки к лешему! – крикнул я. – Завтра утром захватим, все равно пойдем мимо…
И только я эти слова произнес, кто-то сбоку как охнет, как шарахнется в сторону, как затопочет, как зашумит, что у меня от неожиданности на затылке даже волосы шевельнулись.
Славка схватил меня за руку.
– Не вякай что ни попадя! – зашипел. – Не поминай его не ко времени! – Славку трясло. Глаза парня сделались круглыми, как у совы.
– Кого – его?
– Т-с-с-с! – Славка приложил к губам палец. – Того, кого ты только назвал! – Он намеренно избегал слова «леший». – Это тебе не при солнышке ясном, это… Да и место – сущее его обиталище. Он, братец, живо…
Я сделал попытку засмеяться.
Получилось неестественно, нервно.
– Да ты че? – не узнал я собственный голос. – Это же был лось. А то, может, косуля. Дремала под елью, мы ее спугнули, она и рванула…
Но по спине моей уже пробежал холодок. Вспомнилась вдруг ворона. Ее странный полет прямо на нас, ее жуткое молчание при этом, будто она была призраком, пытавшимся нас мысленно смять, раздавить, уничтожить, а более всего – перепугать до полусмерти. Тогда я от ее выходки отмахнулся, тут же отвлекшись, теперь вот не отмахивалось, не отвлекалось. Не потому, что обычные вороны в обычных условиях так себя не ведут, а потому, что только сейчас, очутившись в этой кромешности, я до конца осознал, где мы со Славкой находимся, куда нас с ним занесло. А до этого все как-то так…
То был Омеличевский урман, который даже взрослые люди нашей деревни ближе к сумеркам стороной обходили. Что-то тут творилось неладное. Именно где-то здесь много лет назад, еще задолго до Великой Отечественной войны неизвестно отчего умер искавший потерявшуюся корову дед Никанор Перелыгин. Именно где-то здесь год назад, заблудившись и проплутав сутки, полоумная Таля Тарасова окончательно потеряла дар осмысленной речи и только произносила после этого одно слово, дико тараща глаза и показывая в сторону урмана рукой:
«Там… там… там…»
И все же больше всего я почувствовал неуют от того, что увидел испуганным Славку. Первый раз в жизни.
Это было так невероятно, так неожиданно!
И смущало больше, чем ночной лес и его живые и мнимые обитатели.
Славка слыл парнем сорви-голова. Что-нибудь напроказить, сочинить авантюру, сдерзить старшему – раз плюнуть. Не он ли больше всех хохотал над россказнями суеверных старух? Не он ли и слушать не захотел, когда я было начал отнекиваться от похода на Омелич с ночевкой? Не он ли…
Впрочем, тогда, по младости лет, по неопытности я не мог еще знать о том, что самые егозливые, шумные, неуправляемые, самые бойкие на слова люди в непривычных условиях оказываются и самыми жалкими трусами…
Началось все совсем неожиданно. У Славкиной матери, тети Шуры, заболела в соседней деревне Тарской сестра. Собравшись к ней на неделю, тётя Шура попросила мою мать разрешить мне, человеку, по ее словам, «самостоятельному и сурьезному», пожить эту неделю с ее «баламутом». Мне разрешили, и я тут же с великой радостью переселился к приятелю.
От бесконтрольности, от свободы мы ошалели и, едва прибежав из школы, начинали придумывать для себя приключения, а точнее сказать, просто-напросто осуществлять очередные Славкины лихие задумки: «самостоятельный» человек оказался в одно мгновение под пятою у «баламута».
В первый вечер мы мотнулись на колхозную молотилку и незаметно умыкнули оттуда четыре полных кармана гороху, который до полуночи жарили на плите и хрустели потом, как печеньем. Во второй вечер посетили охраняемый глухим сторожем Панфилычем сельповский склад, в ограде которого под навесом держалась в плохо закрытых бочках сахарная брусника. В третий вечер нам захотелось малосольной стерлядки, и мы наладились было на чердак к чалдону Сысою Панову, но у Сысоя, как назло, оказался отцепленным кобель Поликарп…