— Что угодно, шеф, только не это! — вскричали нехорошие люди и исчезли, словно их и не было. А Слепянзон запомнил этот случай и не забыл его за все тридцать лет, на протяжении которых Михалыч из милого, приличного подростка превращался в пузатого пьяницу и развратника, а он сам из серьезною ученого средних лет — в агрессивнейшего старого чудака.
Сам себя Слепянзон считал европейским ученым, но в этой-то истории он действовал, как человек восточный… Потому что все эти годы, до самой смерти дядьки Михалыча, Слепянзон окружал его самой нежной заботой, и трудно даже представить себе, сколько мелких благодеяний он оказал ему — за одно-единственное и очень давнее. Поэтому на Михалыче навек почил отсвет того, что испытывал Иосиф Слепянзон к его мудрому дядьке, и Михалыч точно знал, что он может обращаться к Слепянзону во всех трудных случаях жизни, особенно же связанных с боготворимой Слепянзоном наукой.
Вот и сейчас Михалыч рассказывал о том, как он хочет посетить Польцо, как это нужно его юным друзьям для общего развития, и как пострадает археология, если никто не сравнит расположение находок из культурного слоя с жизнью настоящего Польца.
А кроме того, молодые люди не смогут увидеть таких интересных вещей, и их формирование как будущих ученых может быть приостановлено из-за каких-то совершенно непонятных причин…
Такая логика на Слепянзона очень действовала. А кроме того, тихо жаловался Михалыч, скромно опуская глазки долу, он не понимает, что вообще происходит в академическом мире — право выдавать пропуска имеет какой-то кандидат технических наук Садюк, а доктора наук и академики такого права, получается, не имеют…
Такая логика на Слепянзона тоже действовала, и даже сильнее всякой прочей.
Не прошло и получаса тихих и скромных речей, умеренных приличных вздохов и уместных указаний на прецеденты, как Иосиф Слепянзон позвонил старому другу, члену примерно тридцати разных академий, доктору пяти разных наук, шестижды почетному профессору и трижды действительному члену Академии наук СССР, главе Вычислительного центра академии, Никите Моисеевичу Никитскому, — чей Вычислительный центр и придумал машину времени и испытывал ее сейчас в Польце.
— Тут у меня сидит такой мальчик из Сибири… — так начал Слепянзон, после взаимных приветствий.
Сорокалетний мальчик с полуседой бородой слушал, прилично вздыхал, и только после слов «он такой у нас послушный, такой научный, Вы же знаете…» — издал в трубку подобающий ситуации плаксивый вопль, что его в Польцо не пропускают, а очень надо, и даже, представьте себе, Ваше, Никита Моисеевич, имя на них ну совершенно не действует!
И все, конечно же, уладилось — право подписать пропуск у Слепянзона есть… то есть оно завтра же будет, как только в ленинградском отделении Академии наук получат телеграмму. И получит, получит Михалыч пропуска, на кого хочет пусть получит, только не надо плакать, не надо, а надо пользоваться на здоровье, и конечно же, благодарить доброго дядю Никиту и других, тоже добрых дядей…
Все эти детали Михалыч с удовольствием пересказал друзьям, но вот об одной детали умолчал. О том, что, решив все эти вопросы, добрый дядя Ося Слепянзон водрузил на нос очки, откинулся на спинку стула, длинно вздохнул, и вдруг тихо спросил, совершенно неожиданно для Михалыча:
— Андрюша, вы совершенно уверены, что ваше желание попасть в Польцо никак не связано с одной вещью… С одним странным колечком?
Тишина. Совсем близко, на Невском, шумит городское движение, на этом фоне орут мальчишки во дворе, жужжит на окне муха. Но это все так, тихо и совсем не мешает. Покой. Пожилой академик, заваленный бумагами стол, стеллажи с книгами, картины, диплом, полученный еще дедом Слепянзона.
— А если связано… Чем это плохо?
Осторожный, вкрадчивый голос Михалыча тоже мало напоминал тон «мальчика из Сибири». Опять тишина, только длинно вздохнул Слепянзон.
— Не плохо… Видите ли, Андрюша, у моего отца лежала одна вещь… Это был кусочек старинного пергамента. Нам его дал один человек… Неважно, кто.
— Сариаплюнди, — тихо уронил Михалыч.
— Сариаплюнди, — наклонил голову Иосиф Слепянзон. Он не спросил Михалыча, откуда он узнал это имя, не попросил уточнить, что ему вообще известно. Просто подтвердил правильность знания Михалыча, и все. — Сариаплюнди сильно заболел, мой отец вытащил его с того света… И Сариаплюнди сам не знал, кому отдать, как он говорил, великую тайну, — отцу или другому человеку…
Голос Слепянзона прервался на вопросительной ноте.
— Курбатову, — тихо сказал Михалыч.
— Курбатову, — согласился Слепянзон и опять наклонил голову, — этот мальчик, Володя Скоров, — это ведь внук Курбатова, верно?
— Не того Курбатова… Тот, о ком вы говорите, — это прадед.
— Ну да… ну да… Игнатию Николаевичу Курбатову, он потом эмигрировал. Отец в тайну не очень поверил, он все-таки был врач; это несовременно, он материалист.
Тут Слепянзон опять замолчал на вопросительной ноте, и Михалыч вставил, что у него прадед помер атеистом, это поколение такое. Слепянзон покивал.
— Ну вот, а пергамент хранился вот тут, за дипломом.
Диплом, занимавший четверть стены, был выдан деду Слепянзона и начинался словами: «В царствование Александра Благословенного…».
— Мы решили передать его Курбатову, потому что начались… — Слепянзон пожевал губами, подумал, — начались странные вещи. Андрюша, вам никогда не хотелось принять участие в политике?
— Упаси Боже!
— А вот у отца начали появляться такие желания. Тогда по Петрограду шатались… всякие. Одни в кожанках, другие в сермягах, матросы какие-то дикие. — Голос ученого пресекся от омерзения, что вдвойне странно, потому что ему самому в эти времена было не так уж много лет. — Отец даже к врачу обращался, может, знаете, известный психиатр. Соломон Суэр. Суэр уверял, что папа совершенно здоров, просто переутомился, но тут еще гости пошли…
То эти, в кожанках, ввалятся и сидят сами не знают зачем. То какие-то из сионистов, еще гаже. То раз явились такие… в пенсне, и в лаптях, и в овчинах. И тоже толком не знали, зачем пришли, что говорить. Все несут про свои бессмертные идеи, про переустройство общества…
Отец долго колебался. Связать все это с куском кожи, это было как-то все-таки… — пощелкал пальцами Слепянзон.
— Недостойно материалиста, — подсказал Михалыч.
С четверть минуты Слепянзон внимательно разглядывал Михалыча, но Михалыч оставался зверски серьезен, и он продолжал:
— Ну вот… После того, как отца замучили сионисты, являлись раз пять подряд, отец передал пергамент. И хотите верьте, хотите нет, а происшествия прекратились. Совсем. Не было ни этих… делающих революцию, ни соблазна присоединиться. Ни-че-го! — торжествующе завершил Слепянзон, склонил голову к плечу и в первый раз за этот разговор заулыбался.