— Ну, это все можно объяснить самым естественным образом! — все более удивляясь, возразил Донон.
— Тогда послушайте — вот еще один случай, и он касается лично меня. Одиннадцатого февраля того же года я прибыл в Пазевальк. Я искал ночлега, потому что ночь была морозная и снегу лежало — фута на два. На улице я столкнулся с Салиньяком, который опять исполнял обязанности фельдкурьера и — как и я — еще не нашел пристанища. Уже тогда в армии ходил слух, что всегда вокруг него, где бы он ни появился, происходят несчастья и гибнут люди. Я помню, что тогда завел с ним речь об этом, но он не дал мне ответа. В конце концов мы нашли себе местечко для сна в конюшне и решили переночевать вместе.
Около часу ночи меня разбудил близкий взрыв — такой мощный, что земля под нами затряслась. Взорвалась пороховая мельница на военном заводе возле нашего убежища, здание взлетело на воздух, и пострадала половина квартала. Мы слышали панические вопли, стоны раненых и умирающих… Да и мне повредило руку обрушившейся с крыши доской. Но Салиньяк ходил по помещению — уже одетый, готовый ехать дальше, совершенно невредимый — и плакал…
— И плакал? — переспросил Донон.
— Так мне показалось… Донон задумался.
— Когда я был ребенком, мать часто рассказывала мне легенду о человеке, который часто плакал, потому что он был проклят Богом и приносил несчастья всюду в мире, сам того не желая… Но кто это был?
— И что меня особенно напугало, — добавил Эглофштейн, — так это то, что Салиньяк сразу же, и часа не прошло, отправился дальше в путь. Мне почудилось, будто он ждал несчастного случая, знал о том, что должно случиться возле него, и теперь, когда это произошло, двинется дальше, чтобы нести ужас и гибель в другие места…
— Да, человек, который плакал… — тихо и задумчиво повторил Донон. О ком это только рассказывала мать? Ох, я все равно забыл…
А я вспомнил странные речи двух испанцев — алькальда и священника, и крестьян, и нищих, и особенно эту фразу: «Господи, смилуйся над его несчастьем!»
И слова Салиньяка, которые он пробормотал в рождественскую ночь почти про себя: каждый, кто пройдет со мной какой-то путь, не проживет долго… И меня охватил озноб страха — я уж и не знал, перед чем, и далекая, смутная догадка о некой древней тайне; но все это я чувствовал только одну секунду, потом все отошло. Вокруг меня был солнечный день, сверкали лопаты и ружья наших солдат. Церковная колокольня деревни Фигеррас. Тутовые деревья с покрытыми снегом ветвями, стоящие на далеких холмах. Все это — даже самое отдаленное — было так ясно и четко видно в сиянии зимнего дня. И темное чувство, охватившее меня на одно мгновение, отступило, я вновь был свободен и жил в реальном мире.
— А вот со мной, — заметил кстати Брокендорф, — два дня тому тоже приключилось кое-что: пропали две бутылки кларета и одна — бургундского, которую я нашел потом, обыскав дом, под кроватью моей хозяйки! Уж, по крайней мере, в этом случае Салиньяк не виноват! Надо всегда доходить до корня вещей. Впрочем, кларет — самое дрянное, водянистое винишко на свете, и я пью его, только когда нет ничего другого!
Мы издалека услышали дикие проклятия и брань внутри недостроенного полубастиона. Это был Гюнтер, который наконец явился и теперь погонял работающих гренадеров. И ему сразу отозвался Брокендорф:
— Эй, Гюнтер! Иди-ка к нам! И расскажи, что за мед поднесла она тебе из своих уст!
Лейтенант подошел мрачный и расстроенный, злобно покосился в мою сторону — ведь он должен был дежурить вместо меня — и стал искать сухое место, чтобы присесть.
Но Брокендорф не отставал от него.
— Ну, не скрывай от нас, что она тебе сказала? Сказала, что ты должен вскоре прийти еще? Что ты больше всех понравился ей в спальне?
— Сказала, что ты — самый глупый, болтливый и пьяный дурак! — отрезал Гюнтер, отбросив ногой дохлую мыть, которую пришиб лопатой кто-то из солдат.
Я видел, как капитан Эглофштейн сразу нахмурился: он не терпел перебранок между офицерами в присутствии рядовых. Но Брокендорф был скорее польщен, чем рассержен.
— Правда, она вспоминала обо мне?
— Да! Что она поставила бы тебя в огороде, чтобы туда не забирались зайцы! — со злобной насмешкой ответил Гюнтер.
— Гюнтер! — строго вступился Эглофштейн. — Я требую, чтобы ты говорил с Брокендорфом в почтительном тоне! Ты еще сабли в руке не держал, когда он уже служил в полку!
— Я пришел не затем, чтобы слушать нотации! — огрызнулся Гюнтер.
— А ты и заслуживаешь нотаций за свое поведение. Ты все время огрызаешься, ведешь резкие речи… Гюнтер вскочил.
— Господин капитан! — крикнул он, распаляясь, действительно в самом резком тоне, — Сам полковник называет меня на «вы», и я могу требовать от вас такой же вежливости!
Эглофштейн глянул на него большими глазами.
— Ну, Гюнтер! — очень спокойно сказал он. — Осади на себя! Твоя наглость такова, что даже обезоруживает меня!
— Хватит — и больше, чем хватит! — заорал лейтенант вне себя от злости. — Возьмите назад свои колкости, или…
— Ну? Или — что? Договаривай!
— Или я получу удовлетворение таким образом, что вы будете недостойны больше носить униформу офицера!
Донон и я хотели было вмешаться, но было уже поздно.
— Хорошо! — кивнул Эглофштейн. — Вы сами этого захотели. — И, обернувшись к денщику, равнодушным голосом приказал: — Мартин! Завтра в шесть утра приготовишь пару пистолетов и сваришь чашку кофе!
Тут мы испугались, потому что знали: Эглофштейн не шутит. Он одинаково отлично владел как пистолетом, так и саблей. И только за последний год он убил на дуэлях двоих, а третьему прострелил плечо…
Гюнтер же вмиг побледнел, так как он и в бою не блистал храбростью, а перед направленным на него пистолетом был просто трус. Он понял, что испорченное настроение и невоздержанный гнев поставили его в скверное положение, и сообразил, как из него выскочить.
— Вы можете удовлетвориться тем, что я готов выйти на поединок, где и когда вам будет угодно…
— Значит, остается оговорить условия!
— Но не забывайте, господин капитан, Сульт запретил дуэли ввиду неприятеля! Мне ничего не остается, как предупредить о перенесении дуэли на другое время!
Мы молчали, так как Гюнтер был прав. Действительно, маршал Сульт недавно отдал такой приказ всем офицерам своего корпуса. Эглофштейн закусил губу и повернулся, чтобы уйти. Но такой исход был не по вкусу Брокендорфу.
— Гюнтер! — сказал он. — Меня вся эта затея не касается, Эглофштейн меня ни на что не уполномочил. Но я полагаю, герильясы ведут себя спокойно, они не стреляют, и нельзя считать, что мы находимся перед неприятелем. И поэтому мое мнение…