И только теперь, вернувшись из больницы, она все сразу восстановила в памяти и тут же, подняв табуретку, выдвинула из–под кровати чемодан.
Он был заперт небрежно, только на один замочек, второй отскочил.
Этот торчащий замочек много ей сказал, и она уже безо всякой надежды, оцепенев, открыла чемодан.
Носок лежал на своем месте, в углу под одеждой, но пустой.
В этом носке хранилась вся ее надежда на спасение, она строила разные планы, то купить телевизор, то заплатить, чтобы у парня приняли экстерном экзамены за курс средней школы, он бросил учиться в середине года.
То она мечтала поменять квартиру с доплатой, еще поднатужиться и накопить, однокомнатную на двухкомнатную, хоть в плохом районе, чтобы у мальчика была своя комнатка: пусть ей жилось тяжело с ним, но он был единственным родным человеком, больше никого у нее не осталось, вся семья умерла, весь их род: родители, тетки–дядьки, потом молодым погиб ее муж, какой–то злой рок преследовал их.
И вот теперь и мальчик захотел уйти. Кстати, он давно уже поговаривал о таких вещах, неуклонно приближалось время призыва в армию, а он с детства был мягким, добрым ребенком, не любил драться, говорил, что не может тронуть человека, и из–за этого его частенько избивали в школе, его постоянно преследовали трое ребят из соседнего класса, смеялись, что он не дает сдачи, такой слабак, и вытрясали у него из карманов все вплоть до носового платка, а он молчал.
Что не мешало ему теперь, в пьяном виде, замахиваться на мать: вообще с ним произошли страшные перемены, когда он подружился с дворовыми парнями старше его.
Они взяли мальчика под защиту, как он признался матери, он пришел домой и сказал, что все, теперь его никто не тронет, и ходил веселый, даже слишком веселый.
Вот тогда, в четырнадцать лет, он стал требовать у матери магнитофон, ребята давали ему переписать кассеты, а он не мог им признаться, что у него ничего нет, только сидел и смотрел на эти кассеты.
Он, видимо, им нахвастал насчет собственного магнитофона, выдавая желаемое за действительное.
Он знал, что у матери есть деньги, она берегла, копила, работала везде, где могла, но при этом она всегда ему твердо говорила, что карманные деньги могут его испортить, он еще, чего доброго, начнет пить и курить.
Он и начал довольно быстро пить и курить, его угощали, видимо; кроме того, он все–таки находил материнские заначки и подворовывал помаленьку, она была рассеянной и никогда не знала, сколько у нее чего.
Однажды он особенно долго кричал насчет магнитофона, плакал и даже заболел, поднялась температура, и он сказал, что лечиться не будет, хочет уйти.
Начался бред, он упорно отказывался от еды, и вот тут материнское сердце дрогнуло, она пошла купила ему магнитофон, самый дешевый, но все равно страшно дорогой.
Сынок быстро очнулся, стал смотреть во все глаза на магнитофон, она плакала от счастья, видя его ошеломление, но он вдруг опять лег, отвернулся и сказал, что это совершенно не то, что нужно.
Они вместе на следующий день потащились в эту дешевую лавочку менять магнитофон, приплатили опять бешеные деньги, причем их явно обманули, видя состояние матери и что она готова на все.
После этого он безо всяких тормозов слушал магнитофон день и ночь как сумасшедший, переписывал кассеты (понадобились деньги и на кассеты), а вскоре встал вопрос о кожаной куртке, джинсах и кроссовках.
Тут мать резко отказалась, эта веревочка могла виться бесконечно.
Она сказала ему: раз ты не учишься, поработай, как я. Я на всякую работу согласна ради тебя. Он стал говорить, что в жизни не будет, как его мать, гнуть спину за копейки.
Причем ведь он боялся делать все то же, что обычно делают в такой ситуации все мальчишки, – продавать газеты, мыть стекла машин у светофора: может быть, думала мать, он просто трусит, что опять прогонят, изобьют и т. д. Она, мать, и сама была из породы боязливых, всего пугалась, ото всего плакала, и он, видимо, вырос такой же без отца.
Но очень быстро после этих скандалов дело покатилось к тому, что он не хотел ходить в своих старых штанах и курточке, впал в тоску, не делал уроки, соответственно незачем было шляться в школу, стоять там позориться перед классом, просто незачем. Не за руганью же. Он не любил нотаций, просто ненавидел.
Все больше времени он проводил со своими защитниками, дворовой компанией, а они ведь, размышляла мать, сидя у растерзанного чемодана, и пили там, и курили, и ели, а он угощался за их счет.
И теперь скорее всего, подумала она, ему наконец припомнили, что это все он пил–ел на их денежки, и пришло наконец время их тоже угостить.
Вот почему он все говорил, что надо устроить проводы в армию, а она отшучивалась, что рано, еще два месяца.
И, конечно, всякий ребенок знает о тайниках в доме, куда мама прячет денежки.
Мать даже забудет, а ребенок помнит, и был случай, когда эта Надя (мать) не могла найти заначку, припрятанную на покупку ботинок для сыночка Вовы, а Вова указал ей под шкаф, ему тогда было восемь лет, а сейчас уже стукнуло семнадцать.
Короче говоря, мать сидела посреди всего этого разора, этого издевательства (на стене в уборной было написано уличное слово, крупа была высыпана изо всех баночек, как будто там что–то искали) – она сидела и думала, что делать больше нечего.
Врач сказал еще в приемном покое, что он дышит и жив, что в реанимацию его отправляют просто так, для надежности, для порядка, а потом переведут в психиатрическое отделение.
Если его там, в больнице, признают сумасшедшим, то это то, чего он больше всего сам боялся, потому что втайне думал приобрести когда–нибудь машину, а сумасшедшим прав не дают.
В этом случае он не пойдет в армию и останется навсегда жить у нее на руках, как жил, и будет все больше катиться на дно.
Если же его не признают сумасшедшим, что тоже вероятно – ведь он теперь явно будет отрицать самоубийство, бороться изо всех сил, скажет, что хотел попугать мамашу, – тогда его ждет армия и уж там точно самоубийство, цинковый гроб. Он так и предупредил мать: унижений я не вынесу, жди меня из армии быстро, похоронишь вместе с отцом.
Делать было нечего. Надя переждала вечер, ночь и утро и пошла, покачиваясь, в больницу. Там врач психиатрического отделения встретила ее приветливо, сказала, что это была симуляция самоубийства с помощью дружков, парень сам признался. «Но на шее полоса!» – воскликнула Надя.
– Веревка очень слабенькая была, он это сделал специально, – ответила врач. – Он сказал, что если бы хотел повеситься, то в доме была другая веревка, шнур. Потом он нам все рассказал, что вы говорили фельдшеру «скорой», что она говорила, какой внешний вид был у девушки, как одета. Он все притворялся перед вами.
«А пена с кровью», – будто бы возразила Надя, но врач ее не слушала, а сказала, что парень очень переживает и не хочет видеть мать, не хочет идти домой после таких шуток.
«Да он меня обокрал», – хотела воскликнуть Надя, но только горестно заплакала. «Вам самой надо полечиться», – посоветовала ей доктор.
На этом Надя поплелась домой и там стала обзванивать знакомых, советоваться.
Потом спустилась во двор, где сидели старушки, тоже с ними посоветовалась.
Она вела себя как настоящая сумасшедшая, то есть ее кто–то как будто тянул за язык.
Она даже останавливала в переулке случайных знакомых и все им рассказывала как на исповеди.
Люди уже поглядывали на нее с интересом, поддакивали, задавали вопросы.
Но ей помогла одна встреченная на улице бывшая соседская бабушка, которая теперь жила далеко, у сестры, и теперь заболела, как она сказала, смертельной болезнью со сроком жизни две недели, и потому давно не видела Надю (а Надя, был такой момент, носила ей продукты из магазина, и бабушка все ей рассказывала: как передала по дарственной свою квартиру любимому внуку, чтобы доживать век в уверенности, что парень пристроен, – и как этот внук, получив дарственную, сразу решил делать большой ремонт, вскрывать полы, менять паркет, а бабушку перевез временно к ее сестре, чтобы не беспокоить, а потом исчез, а в квартире теперь живут посторонние люди, которые купили ее у внука по всем правилам, такие дела – эту историю знали все в их доме).