Чуть поодаль – белый кружок лица в окружении багровой запекшейся крови. Женщине сорвали скальп, начисто вырвав все волосы, сняв кожу от лба до затылка. Ее губы изогнуты в растерянной улыбке: «Как же так? Как я теперь без косы? Что скажет муж?»
Рядом с ней – скорченный, скукоженный старик. Он дорого отдал свою жизнь: на зубах оскаленного рта багровеет чужая кровь, под ногтями сведенных судорогой пальцев – куски чужой плоти.
А вот под грязной, заскорузлой рогожей бугрится что-то жуткое, бесформенное, совершенно не похожее на человека – точно наваленные кучей дрова. Один уголок загнулся, и из-под него виднеется рука – бескостная, расплющенная, как клочок бурой ткани.
Вот молодой парень, лет двадцати, обнаженный до пояса, он еще хрипит – тяжело, натужно, с трудом втягивая через сцепленные в скособоченной, вывихнутой, сломанной челюсти зубы сухой пыльный воздух. Кажется, что его зубы сделаны из мела, а вот глаза – полуоткрытые, запавшие, смотрящие в никуда – из старой пожелтевшей кости, как дедовы пуговицы. Грудь его вздымается неровно, толчками, с каждым разом проседая все сильнее и сильнее, словно что-то внутри парня всасывает ее внутрь, и так же с каждым вздохом все четче очерчиваются его кости, выступают скулы, обтягивая посиневшей кожей переломанные ребра. Парень тает на глазах, как грязный сугроб по осени.
Вдруг один из мужиков в этой груде резко садится. Его борода, черная и жесткая, торчит во все стороны, будто вбитый в подбородок пучок гвоздей.
– Ой, помираю, – глухо говорит мужик.
А потом тяжело валится на бок. Посиневшие губы окрашиваются густой кровавой пеной.
Между трупов бродят живые – родные, друзья, – разыскивая дорогих мертвецов. Они ворошат останки, пытаясь опознать лишенные лиц месива по приметам, предметам, клочкам одежды.
Около одного из трупов – раздавленного, расплющенного так, что он кажется тенью от человека в летний полдень, – на коленях стоит дряхлая, сморщенная старуха. Она держит в руках, скорее напоминающих хрупкие птичьи лапки, причудливо скрученный шнурок и, раскачиваясь, тихонько воет безумным голосом. Глаза ее сухи.
Мимо проходит важный господин в дорогом, переливающемся на солнце костюме. Под руку он осторожно, любовно ведет изящную даму в хрустящем и шуршащем лилово-розовом платье, окутанную облаком благоуханий.
– Ах, боже мой… – тихо говорит дама, с ужасом глядя на ряды трупов. – Боже мой, как страшно.
– Безобразие! – зло отвечает господин, зацепившись блестящим ботинком за вывернутую ногу одного из мертвецов и с отвращением отшатнувшись. – Безобразие! Куда смотрит господин полковник? Навалили тут покойников, не пройти!
Поле усеяно клочками одежды, кусками хлеба, выпавшими из котомок, обрывками поясов. То тут то там виднеются вырванные клоки волос, превратившиеся в облепленные черной грязью комья.
В одной из ям, пыхтя и надрываясь, ковыряются солдаты. Они трудятся вокруг какого-то камня, словно пытаясь выкорчевать его, – но время ли сейчас заниматься камнями? Хотя нет, это не камень – голова. Человеческая голова, покрытая черной грязью так, что напоминает бюстик арапа; грязь же облепила подбородок, как пышная поповская борода, забилась под веки, вздыбив и вывернув их, как жабьи буркалы, – человек провалился в яму стоймя, как верный часовой на посту, и, вбитый, вогнанный туда бесконечными шагами по голове, так и не смог выбраться, скованный и сдавленный вязкой и тяжелой глиной.
Чуть поодаль – куча, в которую стаскивают мусор, подобранный на поле. Лохмотья, подметки, грязные, пропитанные запекшейся кровью, заскорузлые, с ошметками дерьма и кишок. Над ними медленно поднимается вязкий, едкий смрад.
А вон еще кто-то – не понять даже, баба это или мужик. Он лежит лицом вниз, практически втоптанный в грязь. Ноги и руки его вросли в землю – так и стоит ли его тревожить, вынимать оттуда – чтобы через пару дней снова вернуть земле?
Солдаты сносят трупы молча, подавленные свершившимся, в ужасе от происходящего. Они не жалуются и не показывают вида, что им тяжело или неудобно, грязно или вонюче, – понимают, что по сравнению с мертвецами они просто счастливчики.
На груди у некоторых трупов лежит горсть медяков – на похороны. Другим в окостенелые руки вложили гостинцы. Наконец-то они получили их.
Их нельзя держать здесь долго: слишком сыро тут по ночам, слишком жарко днем. Пара дней – и мухи облепят их лица, отложат яйца в каждую разверстую гниющую дыру, и зашевелятся черви, жрущие и кишащие.
Несколько дней – и полю вернут обычный вид: засыплются землей ямы, рвы и рытвина, высохнет взбитая тысячами ног, как крутое тесто, глина.
И жизнь пойдет своим чередом.
Кажется, что в небо швырнули горсть черного пепла, – это кружит жадная стая ворон.
– Боже мой, – говорит кто-то за Мишкиной спиной. – Боже мой, что мы наделали.
Над Мишкиным плечом протягивается рука и сует ему замызганный, измятый узелок. Мишка тупо узнает заветные гостинцы.
Тяжело передвигая ноги, он идет домой.
Уже на краю поля, там, где он болтал с приветливыми мужиками и, сыто жмурясь, ел вареные яйца, стоит баба.
Баба разевает рот в молчаливом вопле, ветерок треплет ее неприбранные волосы, из-под рваной юбки по ногам струится кровь.
* * *
По полю прыгала верткая и юркая сорока – словно ветер гонял обгорелую березовую кору. Она что-то клекотала и косила на Мишку влажным черным глазом.
Мишке казалось, что все, что произошло с ним, всего лишь сон, бред, который как-то был у него, когда он валялся в горячке. В тот год умерла сестренка Нюшка, тяжело переболели родители, да и сам Мишка еле-еле выкарабкался. Но ведь выкарабкался же! Как и в этот раз что-то спасло его, вывело, вытащило из жуткого кошмара, который люди сами себе и создали…
Мишка дернул головой, отгоняя воспоминания. Страшно, страшно – но все прошло, все закончилось. Он жив, он цел, и – самое главное! – у него есть гостинец. Еще полверсты – и он будет дома и, как и мечтал, небрежным жестом выложит добычу на стол. Конечно же, мамка и тятька будут отказываться от сластей, предлагая их малышам, но Мишка как добытчик настоит на том, чтобы поделить все поровну. А еще мамке он отдаст платок, а тятька будет бахвалиться перед мужиками бездонной кружкой.
Мишка улыбнулся. Казалось, что от узелка исходит доброе, мягкое тепло, которое согревает его маленькое мальчишечье сердечко, становясь комочком счастья, добытым в самом пекле ада.
– Дядя Фаддей! – крикнул Мишка одноногому старику, греющемуся у околицы на майском солнце. – Дядя Фаддей, смотрите что у меня!