Мишке кажется, что кто-то ощупывает его, мнет, пытаясь сквозь мясо добраться до хрупких косточек и вытрясти их из тела. Он дергается, извивается, вжимаясь лицом в рыхлую спину перед собой, втягивая ноздрями соль, пыль, ворсинки ткани, кровавый пот, выдавленный из пор, – и вдруг каким-то чудесным образом, изогнувшись, выбрасывает руки вверх.
Теперь они торчат у него над головой, как сухие ветки мертвого дерева, постепенно немея. Мишка шевелит пальцами, чтобы вернуть чувствительность, и ему кажется, что над ним медленно ворочаются, суча лапками, два пятипалых паука.
Вдруг пауки дергаются вперед, словно заметив добычу, и вцепляются в толстую пшенично-русую косу. Они ползут по этой косе, невзирая на то что под волосами с треском лопается кожа, что запрокидывается и хрустко ломается шея, что кто-то умирает там, под ними.
Они ползут – и тянут за собой Мишку.
И поднимают его вверх – на поверхность человеческого месива.
* * *
Все существо Сеньки подчиняется одной-единственной цели – выжить. Защитить себя, свой мягкий живот, в котором так легко передавить и перемешать всю требуху; спасти хрупкую грудь от жуткого треска ломающихся ребер.
Сеньке кажется, что на них – на всех, кто стоит в этой толпе, кто шевелится, переступает с ноги на ногу, дробно шагает, лежит, втоптанный в грязь, с выдавленными кишками, – на них на всех медленно опускается огромный, заботливо сотканный кривыми, пахнущими мертвечиной пальцами саван.
* * *
– Ну что же, – спокойно бормочет около Лизы какой-то щуплый дед с клочковатой, как пакля, бородой. – Ничего не поделаешь. На все воля Божья. Ничего не поделаешь. Не нам решать. Так, значит, и должно быть.
Ее маленькое, нежное, избалованное тело истерзано: бока измяты грубыми толчками, грудь онемела от постоянного давления, живот пульсирует болью от подлых ударов исподтишка, кожа саднит, содранная одеждой, превратившейся в грубейшую дерюгу.
Они двигаются медленно – но упорно. И горе тому, кто не выдерживает, задыхается, теряет сознание и падает. Его хоронят ногами – и под ногами. И только мерный топот служит ему заупокойной службой.
Сенькин сосед лопочет что-то, дергая головой. Бессвязные фразы выпадают из его рта, как плевки, истекают как рвота. Он сошел с ума, счастливчик!
Теперь его сознание погружено в тихий и спокойный сон – а язык и губы живут своей, никем не руководимой, жизнью. Он не понимает, что говорит, и даже, возможно, не понимает, что вообще что-то говорит.
Его бред проникает в мозг Сеньке, зудит там, как голодный клоп, а потом, так же как клоп, только уже насосавшийся, пухнет, заполняя всю черепную коробку вора.
И что-то – самое хрупкое и тонкое – лопается там, в глубине, незаметно для самого Сеньки.
Сенька изгибает пальцы, как когти, и вцепляется ими в безобидного сумасшедшего. Минус один человек – и больше места для него, для Сеньки! Он скалит зубы и вгрызается в мягкую щеку – больше крови выпустить, чтобы подогнулись ноги и обмякло тело, чтобы осел под ноги, вмялся в землю и был расплющен там, внизу, – дав место другим стоящим!
Кровь стекает ему на шею теплыми струйками – словно молочный теленок лижет Сеньку, как в детстве.
* * *
Лизе не хватает воздуха. Ей чудится, что она засыпает, погружается в тяжелый, густой, как кисель, сон, – и что все, что происходит вокруг, всего лишь рябь этого сна.
Лизонька цепляется за свое тело, как потерпевший кораблекрушение за утлый плот.
Ей кажется, что она падает в сырой мрак, соскальзывает вниз по ледяной горке, точь-в-точь как на рождественских гуляниях, только эта горка очень крута и бесконечно высока. И внизу Лизоньку не ждут хохочущие подруги – только бездна, жадная, ненасытная бездна, разинувшая голодный зев.
Мишка оглядывается.
Везде, куда хватает взгляда, торчат ужасные, изуродованные головы, искаженные смертью и безумием лица. У кого-то полопались глаза – и кровавые слезы прочертили дорожки на мучнисто-белых щеках; у кого-то искрошились стертые за эти страшные часы зубы – и рты зияют черными впадинами, мертвыми провалами; кому-то соседи, в бессильной попытке вырваться из тисков, ногтями содрали кожу – и обнажившиеся мышцы напоминают диковинный рисунок.
Мишка бежит.
Он бежит вперед – туда, где заканчивается человеческое море, где виднеются медово-желтые, из свежих струганых досок ларьки, где играет музыка и трепещут на ветру флаги.
Он бежит по головам и плечам – не думая о том, что бежит по головам и плечам.
Он просто бежит.
* * *
Лиза поднимает голову и смотрит на небо, где толкутся облака, словно где-то там, наверху, какой-то хулиган распотрошил перину; на зеленеющий, приветливо кивающий лес, и ей кажется, что эта несчастная, измученная толпа, частью которой, плотью от плоти и кровью от крови которой она является, испачкала, загрязнила этот чистый и наивный мир. И не хватит и потопа, чтобы его омыть.
Лизонька чувствует, как боль от сдавленной груди распространяется по всему телу.
Ее мысли слабеют и дрожат – как умирающая бабочка на прихваченной внезапным морозцем траве.
И Лиза перестала стоять.
Тихонько ушла – в смерть.
Нога Мишки внезапно проваливается, будто в ямку от колышка в поле. Резкая боль пронзает пятку, выкручивает ее и рвет на куски. Мишка оглядывается.
В его пятку, исступленно вращая выпученными глазами, зубами вцепился человек. Он неразборчиво рычит, булькая струящейся изо рта кровью, его уши обглоданы, волосы вырваны клоками.
– Проша, – с ужасом узнает Мишка.
То, что было когда-то Прохором, дергает головой, стараясь стянуть Мишку обратно, утащить к себе, вернуть в Стояние.
– Про-о-ша! – истошно вопит Мишка, резким пинком отдергивая ногу, вырывая ее изо рта существа вместе с зубами.
А потом встает и бежит дальше.
Не оглядываясь.
* * *
И вдруг человек впереди Сеньки исчезает. Вот только что был тут – и уже нет его, он нырнул вниз, словно провалившись в разверстый зев преисподней.
И тут же вслед за ним валятся и остальные. Они вскрикивают, наконец-то получив возможность набрать полные легкие воздуха, нелепо и неловко взмахивают руками – и тоже исчезают где-то глубоко внизу.
Это треснули мостки через овраг, прямо перед ларьками с гостинцами.
Те, что встают на край ямы или ступают на шаткий, трещащий под ногами мосток, погибают. Они падают вниз, увлекаемые катящимися вслед за ними соседями, утаскиваемые жадно растопыренными руками, тянущимися из жидкой, утробно хлюпающей жижи. То там, то здесь можно увидеть торчащие головы, плечи, колени – а кое-где лишь кончик носа, раззявленный в последнем глотке воздуха рот, слипшиеся от глины и крови волосы; некоторые из упавших еще шевелятся, как шевелится муха на липкой бумаге, то отчаянно и резко, то слабо и покорно, но конец их уже близок. Они попали в эту западню, из которой не было выхода – ни вверх, ни в бок, только бесконечно вниз, вниз, падением, которое не остановит даже земля.