Ноги месят плотную вязкую кашу, она липнет к ногам, подвешивая к каждой по полпуда грязи, не давая сделать шаг, тянет вниз. Но нельзя падать, нельзя спотыкаться, нельзя сбиваться с шага – только что на Сенькиных глазах какая-то нерасторопная баба, поскользнувшись, ушла под толпу, под сотни ног, и с диким воем лопнула, обдав волной омерзительного запаха свежей требухи и дерьма.
Мишке чудится, что он попал в какую-то странную, диковинную баню, где нет воды, а пар исходит от самих людей. Усталость наваливается на него, сковывает все движения, кажется, что тело его набрякло и распухло, и он вот-вот закачается в этой толпе, как утопленник, всплывший по весне.
Еще шаг, еще.
Топ-топ. Топ-топ.
Он идет, сгорбившись, подволакивая ноги, то и дело спотыкаясь о какие-то кучи. Иногда эти кучи всхлипывают и что-то бормочут, хватают Мишку за штанины – но он идет дальше, не думая ни о чем, только считая шаги: топ-топ, топ-топ.
Вот уже и собственный вес начинает давить на него; он никогда и не задумывался, что кожа, кости да требуха могут быть настолько тяжелыми!
Он судорожно глотает воздух – и в рот врывается густая, липкая вонь, обволакивая губы, затягивая масляной пленкой язык.
Тщедушный труп рядом идет вместе со всеми, его ноги волочатся, загребая грязь, оскаленная голова качается, и кажется, что мертвец гримасничает и поддразнивает тех, между кем втиснут в жутком соседстве.
* * *
На Лизу смотрит чье-то лицо. Оно выглядывает из-за бритого татарского затылка соседа, как пугливый лесной зверек из-за кочки. Волосы вырваны клочками, и проплешины покрыты багровой коркой, в которой копошатся вездесущие мухи. Нос сломан, перекручен, практически сорван с лица – ноздри вывернуты наружу, превратившись в какой-то свиной пятачок, а под ними виднеется синевато-белесая кость. Губы вздернуты в свирепом (а может быть, брезгливом? а может быть, угрожающим? а может быть, насмешливом?) оскале, и кривые желтоватые зубы напоминают Лизоньке клавиши старого прогнившего пианино, которое они как-то обнаружили с девочками на заднем дворе училища. Мохнатая зеленовато-черная плесень, взращенная осенними дождями, покрывала его крышку, тянула длинные и пушистые щупальца к стенкам – и Лизоньке казалось, что именно эта плесень сейчас растет на мертвом лице вместо бороды.
Татарин двигается, труп качается, и с утробным звуком лицо оседает куда-то вниз. Раздается хруст, несколько людей в том месте поднимаются вверх и снова опускаются.
* * *
Совсем близко от Сеньки стоит мертвец. Его голова закинута назад, рот раззявлен в безмолвном крике. Над мертвецом кружит ворона. Она с опаской глядит на живые головы, на бешено вращающиеся глаза, но с каждой минутой все больше и больше понимает, что эти люди – да и можно ли назвать эти расплющенные, стесненные в невыразимой давке тела людьми? – не причинят ей вреда. Наконец она решается и, сделав молниеносный бросок, кидается прямо в рот мертвецу, словно сливаясь с ним в поцелуе, а потом взмывает вверх, неся в клюве вырванный язык и орошая стоящих красной влажной пылью.
* * *
Они ступают по испражнениям, по выдавленным внутренностям, по до срока родившимся детям – в кошмарном бесконечном пути вперед, к Смерти, в окружении Смерти и подгоняемые Смертью же. Сами сосредоточие Смерти – и несущие ее ближним.
Над ними поднимается пар – испарение от тысяч вспотевших тел, смрад от сотен мертвецов, он висит над головами, как туча.
Они задыхаются, едва волоча то и дело подворачивающиеся ноги, слепые под стягивающей кожу соленой и жгучей коркой маской пота. Сейчас они напоминают увядшие цветы, заброшенные по осени гнилые колосья, – тонкие веревочки шей гнутся под тяжестью голов, тщедушные тельца оседают под давлением неизбежного.
Лишь иногда кто-то начинает биться, как попавшая в паутину муха, как курица, которой только что отрубили голову, биться и трепыхаться бездумно, бессмысленно, отчаянно, но под толчками соседей сползает вниз, гулко хлюпает его утроба под тяжелыми шагами вставших на его место – и омерзительный смрад парных внутренностей поднимается в воздух, в жадно впитывающие его облака.
Какой дождь пройдет ночью здесь?
* * *
Краем уха Лизонька слышит какой-то рокот, словно гроза. Но то не гроза – то смутный хор тысяч надорванных глоток, тысяч изнуренных легких.
И ее распухшие, пересохшие губы сами шепчут в унисон со всеми:
– Отче наш, иже еси на небесех…
Кто-то хрипит, выплевывая последние глотки воздуха из горла.
– Да святится имя Твое…
Плачет ребенок на руках задавленной матери.
– Да приидет Царствие Твое…
Баба рожает с протяжным воплем и смертной судорогой – прямо в грязь, под ноги – и младенец не успевает даже закричать, вмятый в жижу чьей-то ногой.
– Да будет воля Твоя…
Откуда-то снизу поднимается омерзительная, невыносимая вонь.
– Яко на небеси и на земли…
Это не люди, это какие-то мглистые тени. Они толкутся, трутся, перемалывая самое себя, как одновременно и зерно, и жернова. И мука́ становится му́кой.
– Хлеб наш насущный даждь нам днесь…
Они словно медленно бредут по тесному колодцу, спускаясь в глубины ада. Ада, который сами себе и создали.
– И остави нам долги наша…
Смерть ходит по рядам людей – медленно и вкрадчиво, лениво заполняя промежутки своим холодным студенистым телом.
– Якоже и мы оставляем должникам нашим…
Они не шли навстречу Смерти – смерть была в том, что они пришли сюда.
– И не введи нас во искушение…
Кажется, что так тесно не от того, что обезумевшие от жадности люди, не помня себя, ринулись за гостинцами и застряли в этой дикой ловушке, – нет, так тесно потому, что из земли встали мертвецы. Вот они, рядом с каждым, втиснувшись в и так узкие щели, – бормочут и воют, стонут и причитают.
– Но избави нас от лукавого.
Неужели Бог не слышит эту молитву, которая сейчас поднимается к небу?
Но все смолкает.
И стояние продолжается.
* * *
Мишке кажется, что кто-то ощупывает его, мнет, пытаясь сквозь мясо добраться до хрупких косточек и вытрясти их из тела. Он дергается, извивается, вжимаясь лицом в рыхлую спину перед собой, втягивая ноздрями соль, пыль, ворсинки ткани, кровавый пот, выдавленный из пор, – и вдруг каким-то чудесным образом, изогнувшись, выбрасывает руки вверх.
Теперь они торчат у него над головой, как сухие ветки мертвого дерева, постепенно немея. Мишка шевелит пальцами, чтобы вернуть чувствительность, и ему кажется, что над ним медленно ворочаются, суча лапками, два пятипалых паука.