— А этот помнишь?
Ты говоришь — все кончится любовью:
Я говорю — все кончится судьбой…
Вскипели, забурлили, заметались нервные клетки, бросаясь к ячейкам памяти, распахивая им маленькие дверцы и лихорадочно шаря в крошечных каморках. Вдруг — яркая, слепящая изнутри вспышка: нашлось! Я уставился на Женю:
— Где ты его слышала?
Действительно — где? Ведь это та, юная Маргарита, внесенная Аттисом, пела эти строки — Маргарита из сна! Из моего сна! Откуда же Жене знать эти слова?
— Понятия не имею. А разве не ты это когда-то пел? Что с тобой, Жак, что ты так на меня смотришь?
— Смотрю?.. — машинально переспросил я, не в силах сразу выпутаться из наброшенной на меня сети смятения. — Я смотрю на тебя так, потому что ты мне очень нравишься.
Видит Бог, я говорил правду, ибо только правду можно сказать, еще не осознав до конца произносимых слов.
— Орел! — захохотала Женя. — Вот так вот заманить девушку к себе, и сразу: «Ты мне нравишься!»
«А про орла-то ты откуда знаешь?» — хотел уже воскликнуть я, но вовремя сдержался, подумав, что это действительно странно с моей стороны: каждое слово пытаться увязать с моим фантасмагорическим сном.
— Но ты в самом деле мне очень нравишься, — произнес я, поднимаясь и подходя к ней.
Женя с удивлением смотрела на меня, опираясь руками о белую доску подоконника.
— Правда, — понижался мой голос до шепота. — Очень.
Руки сами легли на ее плечи, стали гладить ее руки, шею, спину: осторожно, боясь сопротивления, неприятия.
— Я соскучился по тебе. Я хочу быть с тобой.
— Жак…
— Я люблю тебя… — Между медленно сближающимися телами волнами ходило неведомое, упругое тепло, ощущать которое было блаженством.
— Жак…
— Я люблю твои волосы, твои глаза, твои губы…
— Жак…
— Да, твои губы, самые нежные, самые красивые…
Я поцеловал ее легко, едва ощутимо, наслаждаясь не столько поцелуем, сколько самим прикосновением моих губ к ее — мягким, теплым и влажным. Женя почти неуловимо ответила — тенью движения; может, пока одним желанием ответить. Тогда я поцеловал крепче — до первой терпкости, до полузабытья. И, наконец, оторвавшись на мгновенье друг от друга, мы снова слились в едином поцелуе — на сей раз долгом, неразрывном, затяжном, когда все вокруг перестает существовать, и только губы да руки говорят обо всем, что переполняет душу.
Даже в первые наши встречи, даже в первые супружеские ночи мы не были так нежны, страстны и осторожны друг к другу, как теперь. Ибо не новое открывалось, а вспоминалось прежнее, становясь двойным открытием. И уже не повторялись былые ошибки, и былую приблизительность слов заменял язык движений и взглядов.
Слились воедино миг и вечность, и все мировое пространство сжалось до наших тел, до двадцатиметровой комнаты в Давыдкове, до старой зеленой тахты, на которой мы оказались незаметно для самих себя…
«…Ну чего, чего не хватало нам год назад? — думал я через час, лежа рядом с Женей и перебирая ее волосы, щекотавшие ладонь. — Целый год любви украли у самих себя, целый год! Или не будь этой разлуки, не было бы и такой встречи, такого нового открытия?»
Женя дышала ровно и тихо, словно спала. Но я знал, — вернее, помнил, — что с нею всегда бывало так после нашей близости: не сон, но и не бодрствование — легкая полудрема; прозрачная ночная паутина, наброшенная на дневное сознание; состояние полуплавания-полуполета — эдакая крылатая рыбка, взирающая то на дно, то на небо.
Приподнявшись, я хотел еще раз полюбоваться отрешенно-наивным Жениным лицом, и отшатнулся к стене, поперхнувшись застрявшим в горле комком — рядом со мной лежала Маргарита. Вдавившись обнаженной спиной в мягкий ворс ковра, я боялся пошевелиться. Но сами мысли, метавшиеся в голове, казалось, так сильно бьются о черепную коробку, что вокруг стоит сплошной гул…
Что же это за наваждение?! Почему она привязалась ко мне? Что ей надо теперь? Или я сошел с ума? Ведь это была Женя, конечно же, Женя, разве я мог спутать ее с кем-нибудь, пусть этот или эта кто-нибудь даже будут похожи на Женю как две капли воды!
Бред, всего лишь бред…
Я резко мотнул головой, будто хотел выгнать видение, и это порывистое движение вывело Женю-Маргариту из прострации: веки ее дрогнули, краешки губ дернулись.
Оторопев, я наблюдал, как быстро, почти мгновенно меняется ее лицо — исчезает Маргаритина округлость подбородка и шеи, чуть удлиняется нос, появляется Женин цвет кожи…
Оборотень? Но что за чушь, что за сказки! Ведь это Женя. А кто же был только что? И куда исчезло, как растворилось то, что было?
Наконец она открыла глаза, недоуменно обвела взглядом комнату, словно что-то припоминая, повернулась ко мне, и на ее губах ожила улыбка:
— Жак… А я думала, что мне все это приснилось.
Вдруг какая-то настороженность появилась в ее глазах:
— Почему ты так смотришь на меня, Жак? Что случилось? Я плохо выгляжу? Жак!..
Она тоже села в постели — резко, напряженно. В ее встревоженном, устремленном на меня взгляде смешивались вопрос, обида, опасение услышать что-то неприятное.
— Нет-нет… — снова мотнул я головой, — просто что-то померещилось… во сне.
— Ты тоже уснул? — немного оттаял ее взгляд. — Как здорово! А что тебе приснилось?
— Да так… ничего… наверное, что-то страшное… не помню, — промямлил я, не зная, что придумать. Не рассказывать же ей, в самом деле, о двуликой Жене-Маргарите!
— А мне тоже странность какая-то приснилась. Я тебе не говорила, что полгода назад вбухала всю наличность в одну картину? Это ты меня заразил дворянскими замашками. Зачем мне картина, да такая огромная, если ее повесить толком негде? Но тогда нашло что-то на меня — помрачение, да и только. Из салона — ну, который на Крымском валу — домой на такси мчалась, за деньгами, с книжки сняла последние четыреста рублей; купила, одним словом. Привезла, прислонила к стене, и чуть не плачу: ну не дура, а? Во-первых, что мне с ней теперь делать, а, во-вторых, хотя бы что толковое, а то — художник неизвестен, а на полотне две дамочки за столиком сидят, вино-кофе пьют; одна вдаль уставилась, другая папироску курит — ну, дамочки с намеком…
Господи, да что же это за день такой?! Неужели… Нет, не может быть! И спрашивать не стану, пусть все идет как идет. Или это — испытание? Или — искушение?
— Так вот, — продолжала увлеченно Женя, обхватив руками коленки, — снится мне, значит, эта картина в моей комнате. Будто вдруг та, которая вдаль смотрела, из-за столика встает и прямо с картины сходит в комнату. Даже духами от нее запахло, правда, не уловила, какими. И говорит мне так ласково: мол, не согласилась бы я посидеть на ее месте, за тем столиком, а то ей, видите ли, на свидание надо, к возлюбленному, а чтоб место на картине пустовало — нельзя. Но я, конечно, ни в какую — думаю, загонит меня в раму и не выпустит потом, буду там куковать всю жизнь рядом с той… интердевочкой тридцатилетней. А она меня и так, и этак упрашивает, уже злиться начинает, но виду не подает, все разжалобить пытается: мол, вы тоже любили, вы тоже женщина, да и дело-то минутное… Короче, видит, что с меня, как с гуся вода — не знаю, откуда во сне столько упрямства взялось, точно, что только во мне — и говорит: «А я вам за это мужа верну». Тебя, значит. И так многозначительно смотрит, выжидает. Ну, думаю, это уже запрещенный прием: просьба — одно дело, а торговля — совсем другое. «А я, — говорю ей, — сейчас эту картину сожгу — и оставайтесь со своим любовником навсегда, все равно возвращаться некуда будет». И — спички откуда-то у меня в руках. Она руки расставила, задрожала. «Нет! — кричит. — Я пошутила!» «Вот и не будете больше так шутить», — отвечаю я ей, а сама иду к картине. Я, понимаешь, ее купила сдуру, а она мне такие фокусы, в душу лезет. Подхожу, а тетка эта меня как толкнет — я в эту картину и влетела, только один тапок на полу остался, за раму зацепился. Чтоб не упасть, за столик схватилась, обернулась… Жак, ты знаешь, что я увидела?