Она обычно открыта уже в восемь, только в такое раннее время там никого нету, окромя самого Билла – возится со всякими ящиками да банками на полках, чтобы все эдак ровно у него стояло, рядами. Редко когда кто еще зайдет – да почти что и никогда. У нас в такую рань в Гарлоковой Излучине мало что происходит: раскочегаривается наш городок медленно. Но городские и те, что с холмов вокруг, почитают Миллерову лавку чем-то вроде зала собраний, так что открыта она, по факту, всегда. Чуть попозжее утром сразу куча народу подваливает, разговоры такие, нормальные, начинаются, все чин по чину. И кофе у него там отменный. Так что часам к десяти-одиннадцати какая-нибудь компания мужиков в рыжих охотничьих куртках уже заседает за вручную сколоченными деревянными столами, локтями прямо на скатерть в красную клетку – цедит горячий кофе, славный, сахару и сливок в нем всегда вдоволь. Слушает, значит, по радио молодого Дейла Геберлейна – это утренний диск-жокей, из Тованды передают. И каждый над евойными шуточками покатывается. Взял себе, скажем, пончик или яичницу с картошкой по-домашнему, наперчил и похохатывает. Вы еще запах кофе прибавьте и, бывает что, бекона ручной резки – и вот вам самый что ни на есть наилучший способ начать день.
Короче, такой вот у нас Миллер. Там-то все и пошло вразнос. Забавно – я жил-то бок о бок с Джоном Леманном, я поговорить вот удавалось разве что у Миллера. Дома-то – ладно что от крыльца до крыльца докричаться можно – все по большей части дела фермерские, день-деньской, до самого вечера. А у Джона семья, всем чего-то надо, так что времени лясы точить со мной у него никогда не хватало. Я-то один жил и тоже все большей частью в бегах, так что встречались мы друг на дружку поглядеть да поговорить все больше после сева, вот такими вот поздними утрами у Миллера. Думаю, он и туда бы не приходил, если б не я – а так хоть подружимся немного, побалакаем, туда-сюда. Я это все очень ценил.
Я тут иногда думаю: он ведь тоже наверняка знал, как неровно я дышу к Кэрри, все эти годы. Может, и лучше, чем она сама, знал. Но я никогда ни словом об этом не обмолвился – ни им двоим, ни какой еще живой душе. Такого я бы просто не сделал, ни в жисть.
Я всегда любил эти утра с ним у Миллера… но особенно те несколько последних разов. Мы просто сидели с ним, болтали и пили этот кофе. Господь всемогущий, как хорошо я это все помню!
И утрата от этого только еще горше.
Есть такие вещи – ты от них, в конце концов, с ума сбрендишь, если будешь в себе таить. Вот прямо совсем чокнешься. Так что, думаю, лучше всего рассказать историю, и неважно, насколько от этого больно – сказать все как есть, вытащить наружу, может, хоть так удастся с ней разобраться. Надо правда будет сразу же сказать: Джонова история меня за живое задела и, чего уж греха таить, напугала.
Ну, в общем так. В конце октября на маленькой ферме дел не то чтобы слишком много: разве что яблоки доубрать да землю под следующий год подготовить, так пару недель в этом конкретном октябре я регулярно наведывался к Миллеру позавтракать с Джоном Леманном да потолковать за кофием. По большей части так, время провести. О первую неделю Джон частенько заявлялся вместе с Кэрри, так что мы все вместе сидели – хорошие были утра. Все как обычно: про фермерские дела перетирали, про охоту; я Кэрри подначивал, да на ужин к ним набивался как-нибудь. Ну и донабивался. Кэрри Леманн, она, я вам скажу, женщина была любезнейшая, добрейшая, самая приветливая из всех, каких я только знал – это уж как пить дать. И – это уже не самая важная вещь на земле, но я все-таки скажу: глаза у нее были такие красивые-красивые, светло-голубые. Те несколько последних раз, что я ее у Миллера видел – я их до сих пор помню. Это вроде как сумма всех наших встреч, когда мне раньше случалось оказаться с нею рядом. Ну, вроде как они были совсем настоящие, а те, прошлые – почти что сны. Не знаю… не могу сказать в точности, чтобы было сразу понятно, как я внутри себя чувствую – не из таковских я.
В общем, потом они стали приходить к Миллеру пореже. Зима уже была не за горами, похолодало ужас как: наверное, им было проще дома сидеть, когда холода ударили. Ничего необычного, я хочу сказать, в этом не было.
А потом случился тот последний раз, когда я видел Кэрри. У нас почти неделю ливмя лило: то примется, то уймется, но лило. Студено было и сыро, и вся эта вода прямиком в Сасквеханну пошла, пока ее не вздуло, как никогда на моей памяти. Я имею в виду, река правда была высока. А мы как раз сидели у Миллера, совсем как всегда.
Правда, на этот раз с Кэрри что-то было капитально не так – сейчас-то это ясно как день. Она к кофе почти что и не притронулась совсем, вот даже прямо не прикоснулась, и в разговоре как-то совсем не участвовала, сколь бы мы ни пытались ее втянуть. И все при этом как-то волновалась и беспокоилась.
А потом и говорит:
– Джон, нам бы домой надо.
Пора, говорит, нам домой. А они вообще-то только пришли. Я прямо не знал, что и думать – они же правда вот только пришли, минут десять назад. И она такая вся нервная сидела, когда говорила, и мысли у нее были где-то далеко. Но я лезть не стал.
– Джон, вода поднимается. – Кэрри уже прямо просила. – Она уже почти совсем высоко. Нам бы домой идти. Когда вода так высоко, надо дома быть – небезопасно это, сам знаешь.
И синие ее глаза стали какие-то старые и блестящие, когда она сказала тихо:
– Река-то уже до самого дома дошла. Достаточно высоко, чтобы оно…
Тут она сама себя за язык-то прикусила и глаза отвела.
Бог ты мой, она и вправду сидела, вся чего-то боялась!
А Джон, он на нее посмотрел так, будто не знал, что ей на это сказать. И тоже глаза отвел. Попробовал было еще о чем-то балакать со мной, но вы бы видели, какой он был смущенный и беспомощный тогда.
А Кэрри, она стала совсем тихая и только глядела на него молящим взглядом. Когда она снова рот раскрыла, так могла только бормотать, и все про высокую воду, какая та опасная и что беды от нее не оберешься – и как им надо скорее домой, чтобы там ничего не пострадало, и как она за них обоих боится… и всякое такое прочее, еще бредовее. И все это – эдак тихо, обрывками, так что даже фразы у нее не заканчивались. Мне было Джона ужасно жалко, и за Кэрри чего-то тревожно. Что-то с ней было совсем не так. Она ненормально себя вела, хоть по своим меркам, хоть по каким хошь – неправильно это, вот так говорить. Слишком она была испуганная – а всего-то ведь дождь и вода в реке поднимается.
В конце концов, Джон эдак рукой ее приобнял да и пошел с нею вон от Миллера. А по пути наклонился и в макушку поцеловал, легонько. Меня это так тронуло, эта любовь его, такая обычная, привычная, как будто так и надо. Он даже, помнится, не оглянулся.