Через некоторое время очередь дошла до Хайнца.
— Рихтер.
— Я!
Высокая фигура заслонила солнце. Хайнц хмуро уставился в шею офицера. Чистая высокая шея, точёный подбородок, красивый крупный рот — и чего этому бедняге так не повезло с глазами? Верхние пуговицы шинели расстёгнуты, виден крахмальный ворот белой сорочки, чёрный галстук и примечательный орден поверх галстука на чёрно-бело-красной ленте — Рыцарский крест за военные заслуги, с мечами. Награда редкая и уважаемая. Насколько Хайнцу было известно, её получали лишь из рук фюрера. Отчего-то смутившись, Хайнц опустил взгляд ещё ниже, на руки нового начальника. Зачем ему столько перстней? Целая ювелирная лавка.
Над обшлагом левого рукава шинели имелась нашивка — чёрный ромб, в нём белая руна — «Альгиц». Или «Лебен». Руна Жизни. Символ принадлежности к обществу «Наследие предков». Руна походила на христианский крест, только с загнутыми кверху концами поперечины. Она напоминала фигуру человека, в исступлённой мольбе протягивающего руки к небесам. Или фигуру сдающегося в плен.
От офицера пахло дорогим одеколоном, а ещё какими-то горькими травами, будто от деревенского знахаря. «Форсун, — неприязненно подумал Хайнц, глядя на золотое навершие его трости-жезла. — Ишь, вырядился, как рождественская ёлка. И где только Рыцарский крест умудрился получить? Шут гороховый».
Очкастый офицер вдруг издал тихий смешок и, наклонившись к Хайнцу, вполголоса произнёс:
— Заблуждаетесь.
Хайнц так и подпрыгнул. Его мгновенно прошиб холодный пот. Неужто он настолько рехнулся, что проговаривает вслух все свои мысли, да ещё прямо перед лицом высокого начальства?.. Хайнц чуть не сел на брусчатку, разом ослабевшие ноги отказывались держать его. Он в ужасе смотрел на оскорблённого им офицера, готовый хоть целовать чиновничьи хромовые сапоги, вымаливая прощение, так стало страшно, — но герр фон Штернберг лишь усмехнулся и направился к следующему по списку солдату.
Хайнца подташнивало от животного ужаса, колени подкашивались, и в единый миг припомнились все слышанные когда-либо истории про то, как рядовых, оскорбивших больших начальников, отправляли под трибунал. Всё происходящее вокруг слышалось будто сквозь вату.
Офицер в чёрном тем временем отдал папку услужливо подскочившему ротному и объявил солдатам:
— Завтра с каждым из вас я проведу индивидуальное собеседование. Запомните: вы можете говорить что угодно и как угодно — но не смейте мне лгать. Лжецов буду наказывать самым строжайшим образом. А теперь — все свободны до завтрашнего утра.
Никто из солдат не сдвинулся с места. Белобрысый офицер, не обращая на них более никакого внимания, поманил пальцем Фрибеля:
— Подойдите-ка сюда, шарфюрер.
Фрибель подошёл, глаза у него совсем потухли. Особоуполномоченный что-то спросил, и Фрибель, мучительно запинаясь, долго говорил в ответ. Офицер покосился на шеренгу, махнул Фрибелю рукой — мол, свободен — и поманил к себе прохлаждавшегося в сторонке штурмбанфюрера. Тот сразу скис и приплёлся с таким видом, будто ожидал побоев. Долговязый офицер, склонившись, навис над ним, сложив руки за спиной:
— Милостивый мой государь, вы хоть сами-то знаете, что вы мне подсунули?..
Дальнейшего Хайнц не слышал. Фрибель по приказу ротного в спешном порядке увёл своих солдат. Уже у казармы, обогнав колонну, к нему привязался Хафнер:
— Шарфюрер, разрешите обратиться?..
Фрибель тяжело шевельнул челюстью. Хафнер понизил голос:
— А рядовой Радемахер назвал оберштурмбанфюрера говном…
И Фрибель, всегда благосклонно принимавший подобные секретные донесения, ни за что не упустивший бы возможности устроить несдержанному на язык Радемахеру большую нахлобучку, Фрибель, считавший стукачей своей второй парой ушей, неожиданно рявкнул:
— А ну пошёл вон!!!
Адлерштайн
19 октября 1944 года
Прижавшись затылком к тёплому дереву, Хайнц посмотрел вверх, на перекрещивающиеся под потолком резные балки. Балки были украшены изображениями роз и крестов. Хайнц принялся считать кресты, но скоро сбился, да и шея затекла — и потому уставился в противоположную стену. Панели на ней были из морёного дуба, и волокна тёмной древесины слегка серебрились под сумеречным светом из окна. Окно занимало всю стену в конце коридора. Высокое, как и все окна в штабе, стрельчатое, в частом переплёте, с выложенным цветными стёклами гербом вверху. На гербе было что-то вроде лилии, и ещё щит, и какой-то зверь. Хайнц не разбирался в геральдике. За окном жемчужно светлело небо.
Хайнц зевнул, едва не раздирая рот. Нестерпимо хотелось спать. Голова была как чугунная чушка — будто с перепою. Ещё в первую неделю после приезда в Адлерштайн, когда уже выяснилось, что от отделения не требуется ровным счётом ничего, кроме как единственно наличия, Хайнц в порядке эксперимента набрался до потери пульса — впервые в жизни. На следующий день после проведения опыта он чувствовал себя так же, как сейчас. Даже хуже. Ощущения ему не понравились, поэтому больше он не пил.
А сегодня просто-напросто клонило в сон — но со страшной силой. Сидеть было мучением. Хоть на пол ложись, как собака.
Ещё с вечера в казарме разгорелся спор — яростный, но совершенно бессмысленный. Поначалу все единодушно пришли к выводу, что новый командир — законченный пижон и редкостная мразь. Только Вилли Фрай смотрел на всех телячьими глазами и удивлённо спрашивал: «Да что он вам сделал, ребята?» — «Ничего! — оборвал его Радемахер. — И ничего хорошего не сделает. Ты только глянь на него! Типичный вырожденец!» Курт считал, что все командиры должны походить на суровых каменнолицых парней с пропагандистских плакатов и служить вдохновляющим примером для солдат. Пьяницу Фрибеля он открыто презирал. Курт был из тех, кто по собственной инициативе является в ближайший призывной пункт и гордо именует военную службу «делом настоящих мужчин».
Стали выдвигать предположения, зачем оберштурмбанфюреру нужны семеро солдат. Отличился, разумеется, Пфайфер. Первым делом он объявил, что офицер из «Аненэрбе» умеет читать чужие мысли, и что это доказано — на его, Пфайфера, опыте. Сочинителя Пфайфера подняли на смех, и Хайнц хохотал вместе со всеми — старательно делая вид, что ему действительно смешно. У Хайнца тоже был кое-какой опыт общения с уполномоченным, которым он, в отличие от Пфайфера, решил ни с кем не делиться. Затем Эрвин отметил, что у приезжего офицера настоящий жреческий жезл — и вот тогда Пфайфера понесло. Пфайфер рассказал, что у эсэсовских чинов есть особые эсэсовские алтари, перед которыми они справляют тайные древнегерманские обряды. А где алтари — там, понятное дело, и священники. Точнее, жрецы. И долговязый офицер — явно один из них. Зачем эсэсовскому жрецу отделение молоденьких новобранцев? Странный вопрос. Для жертвоприношения, естественно. Человеческого. Жертва древнегерманским богам, во имя скорейшей победы рейха. Всё очень просто. Офицер выбирает среди новобранцев самых молоденьких и свеженьких, а затем каждому на алтаре вырезает сердце своим таким большим ножичком, который у него на поясе висит… Пфайфера с его тошнотворной бредятиной тумаками заставили заткнуться. А затем долго спорили: так на кой всё-таки чёрт офицеру из «Аненэрбе» сдались семеро рядовых? Хайнца же беспокоил не столько этот вопрос, сколько отчаянная боязнь того, что высокопоставленный чиновник ещё припомнит ему случайно сорвавшиеся с языка (или не сорвавшиеся, но, тем не менее, каким-то образом услышанные) слова. Он опять не выспался — и теперь едва способен был что-либо соображать.