Я так и не получил ответа на эти вопросы, только услышал бессмысленный, но громогласный голос откуда-то изнутри, убеждающий меня, что мать мальчика не могла выиграть в лотерее, что мальчик не прекратит продавать газеты и, самое главное, не будет зрячим. Пиория Смит должен оставаться слепым всю свою жизнь.
Ну что ж, может быть, возможна какая-то экспериментальная операция, подумал я. Даже если врач из Сан-Франциско не какой-нибудь шарлатан, а он наверняка им является, операция будет неудачной.
Эта мысль, какой эксцентричной она ни покажется, успокоила меня.
– Слушай, – сказал я, – наш разговор начался сегодня утром очень неудачно, вот и все. Позволь мне загладить свою вину. Давай пойдем в «Блонди», и я угощу тебя завтраком. Ну как, Пиория? Съешь яичницу с беконом и расскажешь мне…
– Хер тебе! – закричал мальчик, чем потряс меня до подошв ботинок. – В рот тебе кило печенья – тебе и лошади, на которой ты приехал. Думаешь, что слепые не чувствуют, как люди вроде тебя бессовестно врут? Убирайся вон! И не смей больше прикасаться ко мне? Я уверен, что ты гомик!
Это переполнило чашу моего терпения. Я не мог допустить, чтобы меня безнаказанно называли гомиком, даже слепому продавцу газет. Я сразу забыл о том, как Пиория спас мне жизнь во время расследования дела Мейвис Уэлд, и протянул руку, собираясь выхватить у Пиории его белую трость, чтобы как следует вязать ему по заднице. Научить его вежливому обращению!
Но прежде чем я успел схватить трость, Пиория поднял ее сам и ткнул накопечьчком в нижнюю часть моего тела – именно в нижнюю.
Я о гнулся от нестерпимой боли, но даже в тот момент, когда старался удержаться от невольного вопля, счел, что мне очень повезло: двумя дюймами ниже – и мне пришлось бы оставить профессию частного детектива и петь сопрано во Дворце дожей.
Н все-таки я инстинктивно попытался схватить его. Пиория ударил меня тростью по шее, причем сильно. Трость не сломалась, но я услышал, как она тиснула. Я решил, что покончу с ней, когда поймаю его, и врежу обломком по правому уху. Будет знать, кто гомик.
Он попятился назад, словно прочитал мои мысли, и бросил трость на мостовую.
– Пиория, – с трудом выговорил я. Может быть, еще не поздно воззвать к здравому смыслу, хотя бы и в последнюю минуту: – Пиория, какого черта…
– Не смей звать меня этим идиотским именем! – взвизгнул он. – Меня зовут Франсис! Фрэнк! Это ты начал звать меня Пиорией? Ты первый придумал это имя, теперь все зовут меня так, и я его ненавижу!
Сквозь слезы я видел раздвоившиеся очертания мальчика. Он повернулся и побежал через улицу, не обращая внимания на транспорт (к счастью для него, в этот момент улица была пуста) и вытянув перед собой руки. Я подумал, что он споткнется о бордюр тротуара на противоположной стороне – говоря по правде, даже надеялся на это, – но, по-видимому, у слепых в голове таится набор превосходных топографических карт местности. Он ловко, как горный козел, прыгнул на тротуар, даже не замедлив бега, затем его темные очки обратились в мою сторону. На его лице, залитом слезами, было выражение безумного восторга, и темные стекла очков еще больше прежнего походили на черные дыры. Большие дыры, словно кто-то выстрелил ему в лицо двумя крупнокалиберными ружейными патронами.
– «Блонди» закрыт, я ведь уже сказал! – крикнул мальчик. – Мама говорит, он сбежал с этой рыжей шлюхой, которую нанял месяц назад! Считай, что тебе повезло, мерзкий ублюдок!
Пиория повернулся и бросился бежать по бульвару Сан-сет, по-прежнему вытянув перед собой руки с растопыренными пальцами. По обе стороны улицы останавливались прохожие, глядя на него, на газеты, летающие по мостовой, и на меня.
Казалось, большинство смотрит на меня.
На этот раз Пиория – ну не Пиория, так Франсис – сумел добежать до бара Дерринжера, прежде чем обернулся и нанес мне завершающий удар:
– Хер тебе, мистер Амни! – крикнул он и скрылся.
Кашель Вернона
Я заставил себя выпрямиться и пересек улицу. Пиория, он же Франсис Смит, давно исчез из виду, а мне хотелось поскорее оставить позади и разлетающиеся газеты. Их вид причинял мне боль, которая почему-то была хуже боли в паху.
Я рассматривал витрину магазина канцелярских товаров Фелта на дальней стороне улицы, словно новые шариковые ручки Паркера были самыми заманчивыми предметами, которые мне приходилось видеть за всю свою жизнь (возможно, были записные книжки в обложках из искусственной кожи). Минут через пять – достаточное время, чтобы навсегда запомнить весь товар, выставленный в витрине, – я почувствовал, что могу возобновить прерванную прогулку по бульвару Сансет, стараясь удерживаться от слишком большого крена влево.
Мысли одолевали меня подобно комарам, которые звенят вокруг головы на киностоянке в Сан-Педро, где смотрят фильмы, не выходя из машины, если ты не прихватил с собой инсектицидные палочки. Мне удалось отмахнуться от большинства из них, но две упорно отказывались уходить. Во-первых, что случилось с Пиорией, черт побери? И во-вторых, что, черт возьми, случилось со мной? Я силился вычеркнуть из сознания и эти неприятные вопросы до тех пор, пока не подошел к зданию с вывеской «Городской кафетерий Блонди – открыт круглосуточно, пончики – наша специальность» на углу Сансет и Траверни, и, когда я поравнялся с ним, все вопросы словно ветром сдуло. «Блонди» находился на этом углу столько времени, сколько я помню себя, – сюда заходили шулеры, карманники, битники, наркоманы, не говоря уже о юных девушках, педерастах и лесбиянках. Один из весьма знаменитых звезд немого кино был однажды арестован за убийство в тот самый момент, когда выходил из «Блонди». Да и сам я не так давно сумел завершить здесь весьма неприятное дело, застрелив известного наркомана по имени Даннингер, который на одной голливудской вечеринке ухлопал трех других наркоманов, когда все они перебрали наркотиков. Кроме того, это было место, где я навсегда попрощался с прелестной Ардис Макгилл, с ее серебряными волосами и фиалковыми глазами. Остаток той печальной ночи я пробродил в редком для Лос-Анджелеса тумане, который застилал мои глаза, влага стекала по щекам, пока не встало солнце.
«Блонди» закрыт? Сам Блонди исчез? Всякий скажет, что это невозможно – скорее статуя Свободы исчезнет со своего голого острова в гавани Нью-Йорка.
Да, это было невероятно, но оказалось правдой. Витрина, где всегда раньше были выставлены блюда и пирожки, от зрелища которых разгорался аппетит, была замазана, но очень небрежно, и я видел между мазками почти пустую комнату. Линолеум выглядел грязным и протертым. Потемневшие от паров жира вентиляторы под потолком неподвижно свесили вниз свои лопасти, словно пропеллеры разбившихся самолетов. Внутри еще стояло несколько столиков, шесть или семь знакомых стульев, обтянутых красной искусственной кожей, возвышались на них перевернутыми вверх ножками. Вот и все, что осталось от «Блонди», – разве что еще пара пустых сахарниц, валявшихся в углу.
Я замер у витрины, пытаясь понять, что здесь произошло. Это было не менее трудно, чем попытка протащить широкий диван по узкой лестнице. Вся жизнь и веселье, все ночные волнения, полные сюрпризов, – как могло все это так внезапно исчезнуть? Это не казалось ошибкой; происшедшее скорее напоминало богохульство. Для меня «Блонди» олицетворял все те сверкающие противоречия, которые окружали темное и мрачное сердце Лос-Анджелеса. Иногда мне казалось, что «Блонди» и есть Лос-Анджелес, который я знал на протяжении пятнадцати или двадцати лет, только в миниатюре. Где еще можно увидеть гангстера, завтракающего в девять вечера за одним столом со священником, или светскую даму, всю в бриллиантах, сидящую у стойки бара рядом с механиком соседнего гаража, который отмечает окончание своей смены чашкой горячего какао? Внезапно я вспомнил о кубинском дирижере и постигшем его сердечном приступе, на этот раз со значительно большим сочувствием.
Все это сказочная сверкающая жизнь Города Потерянных Ангелов – догадываетесь, о чем я говорю, приятель? Что имею в виду?