Берлин. Декабрь 1904
Конец Джона Гамильтона Ллевелина
Несколько лет тому назад сидели мы как-то в клубе и беседовали о том, каким образом и при каких обстоятельствах каждый из нас встретит свою смерть.
— Что касается меня, то я могу надеяться на рак желудка, — проговорил я, — хотя это и не Бог весть как приятно, но это — наша добрая старинная семейная традиция. По-видимому, единственная, которой я останусь верен.
— Ну а я рано или поздно паду в честном бою с двенадцатью миллиардами бацилл. Это тоже установлено! — заметил Христиан, который уже давно дышал последней оставшейся у него половиной легкого.
Так же малодраматичны были и другие виды смерти, которые были предсказываемы с большей или меньшей определенностью остальными собеседниками. Банальные, ничтожные виды, за которые всем нам было весьма совестно.
— Я погибну от женщины, — сказал художник Джон Гамильтон Ллевелин.
— Ах, неужели? — рассмеялся Дудли.
Художник на мгновение смутился, но затем продолжал:
— Нет, я погибну от искусства.
— И в том и в другом случае приятный род смерти.
— А может быть, и нет?..
Разумеется, мы высмеяли его и убеждали его, что он очень плохой пророк.
***
Пять лет спустя я встретился с Троуэром, который тоже тогда был с нами в «Пэл-Мэлл».
— Снова в Лондоне? — спросил он.
— Уже два дня.
Я спросил его, пойдет ли он сегодня вечером в клуб? Нет. Он сегодня весь день занят в суде. Я думаю, что Троуэр вне клуба представляет собою что-то вроде прокурора… но пожелаю ли отобедать у него? Конечно. У Троуэра отличный стол.
Около десяти часов мы покончили с кофе, и слуга подал виски. Троуэр потянулся в кожаном кресле и положил ноги на каминную решетку. И начал:
— Ты встретишь в клубе лишь очень немногих из прежних знакомых. Очень немногих.
— Почему?
— Многие поспешили оправдать свои предсказания. Ты помнишь, однажды ноябрьским вечером мы разговаривали о том, кто из нас и как умрет?
— Конечно. На другой же день я уехал из Лондона и только теперь снова очутился здесь.
— Ну так Христиан Брейтгаупт был первый. Спустя полгода он умер в Давосе.
— Ловко. Впрочем, ему было легко сдержать свое слово.
— Труднее было сдержать слово Дудли. Кто бы мог подумать, что его полк покинет Лондон? Он получил под Спионскопом пулю в лоб.
— Он пророчествовал тогда, что умрет от раны в грудь. Впрочем, это почти то же самое.
— Нас тогда было восемь. Пятеро уже готовы, и каждый на свой лад. Сэр Томас Уаймбльтон — третий. Разумеется, воспаление легких. В четвертый раз. Он не пожелал упустить случая поохотиться на уток и простоял пять часов по пояс в Темзе. Черт знает, что за удовольствие.
— А Баудли?
— Этот еще жив. Ты его встретишь в клубе: здоров и свеж, вроде меня с тобой. Но надолго ли? А Макферсон тоже умер. От удара — два месяца тому назад. Он был жирен, как рождественский индюк, но все-таки никто не думал, что он так скоро покончит свое существование. Ему было всего только тридцать пять. Совсем юноша.
— Остается художник. Что с ним случилось?
— Ллевелин сдержал свое слово лучше, чем кто-либо из нас. Он погибает от женщины и от искусства.
— Он погибает? Как понять это, Троуэр?
— Он уже десять месяцев как в сумасшедшем доме в Брайтоне. В отделении для неизлечимых. Его молодая модель, лет около двадцати тысяч от роду, превратилась в ничто от его горячего поцелуя. Это так подействовало на его мозг, что он впал в безумство.
— Я просил бы тебя, Троуэр, прекратить свои шутки. В особенности когда они так нелепы, как эта. Смейся, если хочешь, над толстым Макферсоном и бледным Христианом, над красивым Дудли или охотами Уаймбльдона, но оставь Гамильтона в покое. Над мертвыми можно смеяться, но не над живыми же, которые сидят в сумасшедшем доме.
Троуэр медленно стряхнул пепел с сигаретки и налил себе новую порцию виски. Затем он взял щипцы и помешал в пылающих поленьях. Его черты немного изменились, нижняя губа вытянулась.
— Я знаю. Художник был тебе ближе, чем мы, остальные. Но это не мешает попробовать улыбнуться и тебе, когда ты узнаешь историю. Бывают трагедии, от расслабляющего влияния которых мы можем спастись только шуткой. И где ты найдешь историю, которая не заключала бы в себе хоть какого-нибудь смешного момента? Если мы, германцы, научимся галльскому смеху, мы станем первой расой в мире. Ты можешь прибавить: еще более первой, чем теперь.
— А что же Джон Гамильтон?
— Его история вкратце такова, как я уже сказал: молодая дама, с которой он писал портрет и в которую был влюблен, при первом же его поцелуе расплылась от блаженства в ничто. И он от этого сошел с ума. Даме же этой было от роду всего только двадцать тысяч лет. Вот и все. Если ты желаешь, я могу дать некоторые дальнейшие объяснения.
— Пожалуйста. Значит, ты знаешь эту историю в точности?
— Чересчур точно… Точнее, чем хотелось бы. Я производил по ее поводу официальное дознание. Я ломал себе голову на все лады, соображая, в чем предъявить обвинение Ллевелину: в краже ли со взломом, в повреждении ли чужого имущества, или в кощунстве над трупом, или Бог знает, в чем еще?… Но его тем временем отправили в сумасшедший дом, и моему дознанию пришел конец.
— Это становится все более и более удивительным.
— Это настолько удивительно, что ты должен собрать все силы, чтобы поверить.
— Рассказывай же!
***
— Джон Гамильтон Ллевелин работал в Британском музее. Насколько это мне известно, он получил через посредство лорда Густентона заказ на стенную живопись в третьей зале заседаний. В общем, он едва справился только с одной стеной, и работа так и осталась незаконченно. Вряд ли скоро найдут кого-нибудь, кто мог бы заменить его. Ллевелин имел талант и фантазию. Они-то и привели его в сумасшедший дом…
Приблизительно в это же время британский музей получил посылку неслыханной ценности. Ты, наверное, читал несколько лет тому назад известие, которое обошло все газеты и привлекло живейшее внимание всего мира. Ламутские юкагиры[25] нашли во льдах Березовки, в Колымском уезде, взрослого, совершенно сохранившегося мамонта. Только хобот был немного поврежден. Якутский губернатор немедленно послал об этом извещение в Петербург. По представлению Академии наук русское правительство командировало на Крайний Север известного исследователя, Отто Герца, вместе с препаратором Петербургского зоологического музея, Фитценмейером, и его коллегой, Аксеновым. После четырехмесячного путешествия и двухмесячной работы участникам этой экспедиции удалось доставить на берега Невы сибирское чудовище в полной сохранности. Этот мамонт является ценнейшим сокровищем музея и единственным из ископаемых этого рода, какие только известны нашему времени.