Свечи из чистого воска горели ровно и тихо. Они освещали всю келью: свет доставал до всех стен, потолка, до узкого зарешеченного окна, за которым уже спала густая ночь.
Опустившись на кровать, аббат сморщился (боль в голове зло запульсировала) и стал толстыми короткими пальцами тушить один за другим шесть фитилей на свечах. С каждым его движением густота ночи все больше и больше вливалась в окно. Света от одной оставшейся свечи было вполне достаточно, чтобы освещать поверхность стола для работы над бумагами. Тень от фигуры монаха на стене вытянулась и закачалась, когда он, нырнув пальцами в стопку бумаги, достал листок и стал читать написанное:
"Рим.
Ватикан.
Кардиналу Леро.
Лично в руки.
Настоящим доношу Вашему Преосвященству, что 17 апреля этого года, а также 10 ноября этого года аббат Рещецкий…"
Монах читал, неподвижно застыв над столом, но тень на стене прыгала и дергалась, словно ее обладателя сотрясал беззвучный смех, но это всего лишь танцевал от слабого ветерка, влетевшего в окно, огонек свечи. Дочитав письмо, Грузский поднес его уголок к огоньку. Бумага загорелась быстро. Огонь разлился вверх по листу, лизнул толстые пальцы, и горящий комок упал на пол и догорел там. Тень на стене сначала растаяла, но потом появилась вновь, теперь огромная, спокойная и величавая.
Его рука потянулась к колокольчику. На звон мгновенно и неслышно отворилась дверь, и в келью вошел молодой монах. Он держал в руках приготовленную рясу инквизитора. Монах склонился. Черные одежды его сливались с теменью, делая фигуру человека невидимой. Слабый свет единственной свечи выхватывал только выбритую макушку прислужника.
Аббат хотел было приказать, чтобы в келью вернули прежние вещи, а золотой подсвечник и колокольчик отнесли в аббатские покои, но передумал: он был уже не молод, и к тому же тучен сверх всяких мер, и ему без слуги не обойтись — тут колокольчик будет кстати, и подсвечник пригодится, чтобы не утомлять глаза чтением и писанием в сумерках. Грузский понял, что новое положение уже обязывает отказываться от старых привычек и предпочтений.
— Принеси летопись и дело профессора Гастольского, — велел он. — Одежды оставь здесь. И дай отвару из трав — голова болит.
Монах скользнул к кровати и аккуратно разложил рясу на ней.
— Может лекаря разыскать? — осторожно поинтересовался он.
"Может", — про себя подумал аббат, и скривился, вспоминая казнь профессора.
— Нет необходимости, — сказал он. — Просто принеси отвару. И… Напомни брату-организатору, чтобы ночь, как положено, отпевали усопшего. Он заслужил это. Теперь ступай.
Монах канул в темноту. Ни шороха одежд, ни топота, ни шарканья, ни скрипа закрываемой двери. Только тишина, прочно сшитая из плотной ночной темени.
Где-то совсем близко тишину разбил тревожный птичий крик, и вслед за ним густо залаяли собаки. В их лае были и злость, и страх, с какими обычно псы отмечают то, что их пугает. За окном что-то прошелестело, словно пролетело легко и быстро. Ветер от этого неведомого движения ворвался в келью, заиграл огнем свечи и коснулся лица аббата, склоненного над бумагами. Грузский посмотрел в сторону окна, но ничего не увидел, как и самого окна, скрытого в темноте. Шорох несколько раз повторился, и скоро раздался тихий, но отчетливый озорной женский смешок.
— Абба-ат! — кто-то тихо позвал из окна.
Он перекрестился, взял свечу со стола и подошел к окну.
Из-за решетки, из темноты ночи на него смотрело улыбающееся женское лицо. Всей фигуры он не видел, не позволяло узкое пространство окна — только обнаженные плечи, грудь. Женщина висела в воздухе, на уровне окна, на высоте, примерно, третьего этажа, плавно покачиваясь на метле, держась рукой за ее черенок. От красоты женщины и от сильного волнения аббат зашатался, но устоял на ногах. Что-то теплое, давно забытое согрело то место внизу живота, где…
Он перекрестился еще раз.
Глядя на это, женщина широко улыбнулась. Ее глаза с самым живым интересом рассматривали человека в келье.
— А ты не такой и страшный, — вдруг с притворным весельем в голосе заключила она. — Только хорошо упитанный.
Она звонко и открыто рассмеялась.
Он со свечой подошел к окну ближе.
— А не боишься? — спросила она.
— Чего мне бояться? — поинтересовался он.
— А вдруг порчу наведу! — она сделала глаза такими большими, как делают, когда пытаются напугать ребенка, рассказывая ему страшные сказки. — Или…
— Мне не страшно.
— Но ты же не знаешь, что я могу сделать?!
— Нет, не знаю. Но мне все равно не боязно.
Она подплыла к окну ближе. Ее глаза загорелись слабым синим огнем, сами, а не от отражения огня свечи — аббат это знал.
Она заговорщицки подмигнула, и ее голос стал нежным:
— Может, тогда выйдешь, и мы вместе погуляем? Ночь хороша!
Она в блаженстве запрокинула голову, демонстрируя ему идеальные белизну и гладкость кожи на тонких плечах, стройной высокой шее и возбуждающе красивой груди.
— Не могу, красавица. У меня свои хлопоты, — решительно ответил он.
— Служишь, — с пониманием в голосе произнесла она. — А жаль. Пепла сегодня вдоволь было. Хватит десятка на три ночей. И тебя бы покатала, не обеднела. Узнал бы тогда, как легко и быстро летать на пепле невинного.
У него от возмущения перехватило дыхание, и он бросился на решетку:
— Знай, что несешь, ведьма!
— Я-то знаю, дорогой аббат. А ты?
— С тобой точно не ошибусь, — сказал он, глубоко вздыхая, чтобы успокоить сердце. От его неосторожного, сильного выдоха потухла свеча, но темнота не успела полностью освоиться в келье, как с легким треском огненная нить ударила от глаз женщины в фитиль, и свеча загорелась ярче прежнего.
— Я — это другое дело, — с ноткой серьезности произнесла она. — На моем пепле и пылинки в воздух не поднять. Вот безгрешный — это радость! Сам рвется в небеса, да так, что не удержать. Ты и сам сомневаешься, не так ли?
Он не торопился с ответом, а она ждала и смотрела на него в упор холодными огнями своих глаз.
— Я не судил его, — бросил он в сторону.
— Но судить будешь. Других.
Зазвонил колокол часовни. Ведьма брезгливо поморщилась:
— А с его пепла только под землю провалиться, но его никто не сжигает.
Он понял, о ком и о чем она говорила.
— Я не судил, — повторил он.
— Но казнил! — гневно выкрикнула она, и, заметив, как он вздрогнул от этого, добродушно рассмеялась. — Не надо так переживать, мой дорогой аббат. Да, это не твой грех. Не полностью. Но успокойся: твоя дорога вся из греха будет, как только ты оденешь на себя, — она указала подбородком в сторону кровати, где лежала ряса, — черно-белую шкуру.