Тут же — подоконник, на который присела Аксинья — молодая, нарядная, в кружевном чепчике, в фишбейном платье — большими букетами по светлому полю.
АКСИНЬЯ. Да что ж это? Ему давно пора домой быть, а все нейдет! Обед давно поспел!
ПРАСКОВЬЯ. Спевка у них. Сам с утра говорил.
АКСИНЬЯ. Спевке и закончиться бы давно пора.
ПРАСКОВЬЯ. Еще говорил, что в концерт его звали, песни господина Сумарокова петь. Должно, сидит у Сумарокова, сговаривается.
АКСИНЬЯ. У Сумарокова? С театральными девками? С танцорками?
ПРАСКОВЬЯ. Да будет тебе, Аксинья Григорьевна. На что ему театральные девки? У него, слава Богу, жена есть…
АКСИНЬЯ. Когда ж это он про концерт говорил? А, Прасковьюшка? Это что-то новое — ты помнишь, а я не помню!
ПРАСКОВЬЯ. Да как я кофей с кухни принесла. Ты, сударыня, с утра все спросонья ворон считаешь. А Андрей Федорович твой все прямо за завтраком обсказал — что в церкви спевка, что сама государыня слушать придет, и с вельможами своими вместе, что потом о концерте сговариваться будут…
АКСИНЬЯ. Да? Вот странно…
ПРАСКОВЬЯ. И меньше бы ты беспокоилась. Твой Андрей Федорович на виду среди всех певчих наилучший, сама государыня его полковничьим чином пожаловала. Ему такая служба от Бога положена — перед самой государыней в ее собственной церкви петь. И ноты им, сказывали, дают переплетенные в серебряные доски — с серебра, значит, поют! А тебе дай волю — ты его к юбкам своим пришпилишь да и будешь на него денно и нощно глядеть.
АКСИНЬЯ. И вовеки бы не нагляделась!.. И не наслушалась!..
ПРАСКОВЬЯ. Да уж, ангельский у него голос… Ты куда, сударыня моя, собралась?
АКСИНЬЯ. Наверх, в спальню пойду. Оттуда улицу дальше видать. Там ждать сяду.
Аксинья ушла, и откуда-то сверху раздался ее звонкий голосок:
Успокой смятенный дух
И, крушась, не сгорай!
Не тревожь меня, пастух,
И в свирель не играй!
Мысли все мои к тебе
Всеминутно хотят;
Сердце отнял ты себе,
Очи к сердцу летят!
Прасковья встала из-за стола и подошла к образам. Широко перекрестилась и тяжко вздохнула.
ПРАСКОВЬЯ. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе. Царю небесный, Утешителю, Душе истины, иже везде сый и все исполняяй, Сокровище благих и жизни подателю, прииди и вселися в ны и очисти ны от всякой скверны, и спаси, Блаже, души наша…
Но молитва из ее уст делалась все тише, тише, и вдруг непонятно где возник иной голос Прасковьи — не глуховатый, маловыразительный, а живой, звонкий, исполненный подлинной мольбы. Он перекрыл гаснущие слова из молитвослова и даже более того — он затмил собой все, что имелось в этот час вокруг женщины, весь ее мирок и даже образа.
ГОЛОС ПРАСКОВЬИ. Матушка Богородица, да что же это за любовь такая? Смилуйся над ними, Матушка Богородица! Коли любить друг друга меньше будут — может, у них дитя и зародится? Уж как бы я за их младенчиком ходила! С рук бы его не спускала, светика моего! Мне-то уж замуж не собираться, кому я такая нужна… Матушка Богородица, дай хоть их дитя понянчить… А как Андрей Федорович сыночка хочет — сама знаешь, Матушка, и Аксиньюшка бы угомонилась… Пошли им младенчика, Матушка! Что за семья без детей?.. И я бы при деле была. А то соседки уж дурное говорят — будто бы я по хозяину сохну… потому и служу и Петровых за гроши… Одно у них, у дурищ, на уме. Да ты же все видишь, Матушка!.. Ты-то все видишь… За что мне это, Матушка?.. За что?..
И снова набрали силу слова, произносимые Прасковьей на веками устоявшийся лад.
ПРАСКОВЬЯ.…Господи, поминуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради причистыя Твоея Матери, преподобных и богоносных отец наших и всех святых Твоих помилуй нас! Аминь.
В карете ехали, приятно беседуя, четверо — молодой, богато одетый вельможа — граф Энский, полковник Андрей Федорович Петров и две театральные танцовщицы — Анета и Лизета.
Граф был не слишком хорош собой, однако знал светское обхождение и одет нарядно. Полковник Петров, напротив, очарователен настолько насколько может быть мил сердцу стройный, большеглазый и румяный порывистый кавалер с выразительным, серебряного тембра голосом. Граф — в палевого цвета кафтане, камзоле мелкими цветочками, в белых кюлотах и чулках, в башмаках бронзового цвета, при шпаге, через грудь у него широкая лента. Полковник Петров — на военный лад, в зеленом кафтане, алом камзоле и штанах, тоже при шпаге. Оба, как галантные кавалеры, устроились на менее удобном переднем сидении, предоставив дамам заднее.
Анета и Лизета в вырезных платьях с кружевными, в четыре яруса, воланами на рукавах, с большими бантами и маленькими, искусно из шелка сделанными розами на корсажах, с высоко подобранными удивительной белизны волосами и в пышных юбках, которые с трудом поместились в карете, из-за чего обе танцорки очень беспокоились и поминутно затевали возню с охорашиванием.
ГРАФ. А что Сумарокову на ум взошло! Ввек не догадаешься!
ПЕТРОВ. Оду новую, поди, затеял? Зря он это. Его песни лучше од. Вон и Анета с Лизетой подтвердят.
АНЕТА. Нам до од мало дела. Вот коли бы он мне в балетном представлении роль сочинил — это бы лучше всего! У нас «Суд Париса» нынче ставить решили. Так мне опять амурчика танцевать выпало — а нас, амурчиков, там дюжина!
ГРАФ. Да как же сочинять-то? Ногам слов не полагается! А какие тебе антраша отбивать — это пускай мусью Фузано придумывает, на то его из Италии выписали.
ЛИЗЕТА. Этот придумает! Такую прыготню развел и вертеж непрестанный! Суета бестолковая, а прежней тонности в танце уж и нет.
ГРАФ. Тебе бы все в менуэтах плыть, как при покойной государыне. Да и на что они, танцы, с твоей-то пышностью? Петь выучилась — ну так и пой.
Лизета, обидевшись, отвернулась, и обе они с Анетой укрылись за веерами, беззвучно перешептываясь.
ПЕТРОВ. Так что Сумароков?
ГРАФ. Ты Лукиановы беседы читал? Так он то же самое задумал на русский лад написать.
ПЕТРОВ. Римские разговоры — на русский лад?
ГРАФ. Ну, не совсем на русский. Для нашей словесности, да и для меня самого разговоры мертвых…