Десятки тысяч ослепли навсегда. Сотням повезло меньше: фермент проник в мозг и вызвал чрезвычайно опасное сумасшествие. Их охватили побуждения к самоуничтожению: они перерезали себе горло; они прыгали с высоких балконов; они бились головами о стены, пока их разлагающиеся могзи не выплескивались наружу. Я видел эти изображения; корабль показывает мне подобные вещи, когда я устаю от моего задания.
Думаю, что она никогда не понимала величину своего преступления; она — одна из тех горемык, у которых нет воображения. К этому недостатку я приписываю и её неуспешную карьеру, и невообразимую месть. Я уверен, у неё и мысли не было о том, каково это: визжание; кровавые, царапающие руки; лица с дырами вместо глаз; беспомощные шатания её жертв.
Однако должна ли она была избежать наказания просто потому, что слишком глупа, чтобы понять тот ужас, который она совершила? Конечно же, ответ должен быть нет.
Первую сотню лет она страдала вот от какого наказания: ей были даны проблески великой красоты — замечательные картины, изумительные ландшафты, изысканно красивые мужчины и женщины. Затем она была ослеплена и принуждена существовать со всеми этими вещами, которые, она знала по свидетельству её других органов чувств, всё ещё были здесь, выше её понимания. Корабль, как всегда, произвел искусное усовершенствование над этим основным планом. Хотя она могла трогать текстурированную поверхность картин, но когда-нибудь она слышала нож, который рвал всю эту красоту. Или она обнаруживала, что живёт на свежем, чистом воздухе какого-то альпийского вида — но когда-нибудь она слышала лавину, несущуюся на неё. Или когда-нибудь милые голоса её людей замирали и сгущалась смрад смерти, и она шла на ощупь вдоль стены и наступала в слякоть гниющей плоти. Этот цикл снова и снова.
Её первое наказание было дефектной концепцией. Она всего лишь поверила, что красота имела значение для неё; по правде, красота её особенно не волновала. Через некоторое время она стала относиться к этому философски. Этого нельзя было допускать, так что режим изменился…
За шесть сотен лет ей не удалось взволновать критиков и публику. Её «жизнь» в эмпирических имитаторах не отличалась от её предыдущей реальности. Она заражена маниакальным желанием рисовать; она должна рисовать. Её гонит сильнейшая вера в её несуществующий талант. Время от времени, когда её ожидания поднимаются до непереносимой точки, ей предоставляется выставка в престижной галерее, так, чтобы подтолкнуть эти ожидания ещё выше. В день открытия выставки её психическое состояние неописуемо.
Конечно, она страдает от ужасного унижения. Критики, которые пришли на открытие, соревнуются друг с другом в отвержении её работы. Корабль привлекает десять тысяч лет человеческого остроумия в описании этих комментариев и каждый застревает как рыболовный крючок в душе Фэррис Ниелло. После всех этих столетий корабль хорошо знает её душу.
Но пришло время снова изменить режим. У Фэррис Ниелло больше нет надежды; а где нет надежды, не может быть и разочарования. Она стала бесчувственной машиной; она бессмысленно вымучивает из себя акры глупой мазни. Наша хватка на ней разжалась. Она не знает радости, но она не знает и страданий. Это не может быть позволено.
Недели корабль давит на меня, чтобы я изобрел для неё новую пытку. Корабль показывает мне её преступление, педантичным голосом произносит мне речь и причиняет мне боль. Боль — непреодолима и это для меня ещё один приводящий в замешательство аспект моей миссии. Корабль называет боль «стимулом», но мне кажется, когда-то это слово имело другое значение. Боль — как живое существо внутри этого мертвого тела, существо, все когти и шипы которого вонзаются в мой позвоночник, мои глаза, мой мозг, мои кишки. Сейчас у меня нет ни одного из этих органов, но боль всё равно находит их.
Я не храбрец; у меня нет ресурсов, чтобы противостоять этой боли. Кроме того, я действительно согласен с основной предпосылкой этой миссии, которая состоит в том, что преступления такой значимости заслуживают экстраординарного наказания. Я, в самом деле, согласен. Я никогда нарочно не мешкал, когда новое наказание становилось необходимым. И если я, порой, чувствовал истощение творчества, корабль мог сделать поблажки. Он их не делает.
Часто я задумываюсь, какое другое неуловимое принуждение было возложено на меня. Мои мысли всегда бежали такими холодными, ясными потоками? Был я когда-то человеком, который смеялся? Я когда-нибудь оплакивал или проклинал свои несчастья, когда на мне была плоть?
Тело Фэррис Ниелло твердеет, пока она не становиться женщиной, сделанной из полупрозрачного льда. Её жизнь переходит в новый режим. Картины изменяются: они приобретают жизнь и яркость; рисунки сплетаются от страсти; цвета пылают предзнаменованием. Картины стали великолепны, произведениями гения. Они — уже не картины Фэррис Ниелло.
Галерея наполняется призрачными фигурами, которые мало-помалу приобретают сущность. Ясно, что зрители в восторге от картин. Теперь Фэррис Ниелло возвращается к жизни; она перемещается среди других. Она в таком же восторге как и они. На самом деле у неё отсутствует способность оценить произведение такого качества, но корабль жалует ей её. Она горько завидует.
Художница движется по направлению к Фэррис Ниелло, улыбается, обменивается приветствиями со своими поклонниками. Художница — красивая женщина, высокая, изящная, с длинными до талии волосами цвета тусклого серебра. Она — идеализированная версия давней последней любовницы Фэррис Ниелло, и Фэррис Ниелло делает болезненный вздох.
Художница плавно подходит к Фэррис Ниелло. «Что ты думаешь?» — спрашивает она.
«Чудесно», - отвечает Фэррис Ниелло. Её глаза мечутся от картины к художнице и от художницы к картине.
Художница улыбается ей ласковой, признательной улыбкой, которая как прохладная, исцеляющая вода омывает изорванное сердце Фэррис Ниелло. «Пойдём со мной», - говорит она Фэррис Ниелло и протягивает свою руку.
Фэррис Ниелло станет неистово заботиться о сереброволосой женщине, будет вместе с ней подниматься на высоты и нырять в глубины, и её пытка снова будет свежей. Мы больше страдаем от ран тех, кого любим, чем от наших собственных повреждений. Это человеческая особенность, которую я теперь использовал много раз. Интересно, сколько столетий Фэррис Ниелло будет страдать от этой новой боли, прежде чем её сердце нарастит ещё одну защитную мозоль.
Боль оставляет меня. Таким способом корабль передаёт своё одобрение.
Ничто из этого не было бы возможно, не будь искусного интерфейса, который связывает замороженные мозги заключённых и миры, построенные для их наказания. Мозги ничуть не изменяются; их единственная функция — обеспечивать постоянную контрольную точку для эмпирических имитаторов. Таким образом, заключённые вечно горят в огненном озере и не изнашиваются. Но забытая боль — вовсе не боль, поэтому, мы напоминаем, и мы меняем, и это потому, что корабль поддерживает аналоги нас самих в своих процессорах. Время от времени корабль удаляет не относящийся к делу материал, так же как и материал, который может разоблачить иллюзию, в которой существуют заключенные. Так существование имеет непрерывность. Наши разумы как морские ракушки, медленно срастающиеся в самом глубоком из океанов, обрастающие тысячей перламутровых слоёв боли. Когда этот процесс закончиться, когда мы вернёмся к свету и разумы заключённых в последний раз сольются с их аналогами, любопытно, что за странные существа появятся из этих запутанных сплетений.