Ознакомительная версия.
Проходили дни, недели, и наша любовь постепенно превратилась в открытую жгучую рану. Каждый удар сердца отзывался невыносимой болью в кончиках нервов: иногда мне казалось, что зазеркалье прячется в шкафу, за зеркалом, – я залезал в шкаф, рылся в пронафталиненном тряпье, забивался в угол и плакал; забывался – и бросался к любимой, и ладони мои натыкались на стекло, за которым пролегли вечный холод и мрак между серебром и серебром. И мы ласкаем друг друга влажными глазами, Лэри беззвучно лепечет, словно ветер перебирает лепестки её губ, самый нежный цветок в обоих мирах. Никогда мне не напиться из чаши сей, никогда не целовать этих прелестных розовых ланит, увлажнённых слезами – кровью души, солёной и прозрачной. Как мне пусто без тебя, если бы ты знал, моё сердце – ты чувствуешь, как оно болит? Мне так больно с тобой, мне так хорошо с тобой, милая, молю тебя, не плачь, я больше не буду – ведь правда, мы всегда будем вместе? «Ты помнишь? – и Лэри рассказывает про прекрасный сиреневый вечер, наш первый вечер. – Я тогда заглянула в зеркало, я собиралась на раут к Монастырскому – должны были быть Басаврюк, Птерадонов, Стаканский…»
…В голову мне вламывается писклявый стоголосый хохот, проступают мерзкие сплюснутые и растянутые личики – жуткие уродцы ковыляют по комнате, передвигают мебель, роются в бумагах, тычут в меня пальчиками и гадко хихикают, будто ветер скрипит дюжиной несмазанных дверей. Задыхаюсь, рву воротник, проталкиваюсь к дверям со всех сторон тянутся схватить меня скрюченные ручонки, с ноготков и когтей свисает слизь, капает кровь, я сбегаю по лестнице, они спутанным клубком выкатываются из подъезда и бросаются вдогонку – медленно сгибаются кривые ножонки, однако они настигают меня – возле самых ушей роятся гадкий хохот, всхлипы, визги и завывания. Прихожу в себя у заставленной пивом стойки.
В моей руке – кружка с пивом, рядом на столе – две пустых; допиваю пиво, и сознание возвращается окончательно. Оглядываюсь, узнаю «Ливерпуль», из усилителей вопят «Гундосы»:
Я люблю гребя,
Мой мотылек ночной,
Порхающий над венчиками урн, –
а с той стороны прилавка стоит Монастырский и очень спокойно, с легким юмором смотрит на меня. Невозмутимость Мария имеет поразительное свойство передаваться окружающим, и рука, которую он пожимает, уже почти не дрожит. «Ну ты даёшь», – говорит Марий. Закуриваем и возвращаемся к пиву. «Интересно, – продолжает иронизировать Монастырский. – Когда ты в последний раз заглядывал в зеркало?» Меня дергает сильнее, чем током, я собираюсь с силами и заставляю себя усмехнуться: «Зеркало испортилось», – должно прозвучать как шутка, а звучит как неумелая ложь, невинный вопрос выбил меня из колеи, Марий смотрит серьёзно и сосредоточенно, он понял, он знает всё – а кому же ещё знать всё, если не Монастырскому. «Марек, – я медлю, разглядывая грани на пивной кружке, как будто её форма имеет решающее значение. – Весной мы собирались собраться у тебя…» – Мария бьёт сильнее, чем током, он отворачивается к стеклянной стене, его взгляд блуждает под дождём, слепо наталкиваясь на прохожих, на машины и стены домов. «Тогда никто не пришёл», – откуда-то очень издалека, внутри – космический вакуум, «Ливерпуль» славно снялся с якоря – кренятся стены и на всех столах дребезжит стекло. «Ты можешь что-нибудь объяснить?» В его грустной усмешке – ирония и безысходность: «А ты – можешь что-нибудь объяснить?» – и уже нет ни меня, ни Мария – только зеркало, зеркало-западня, в котором наши двойники тщетно пытаются постичь природу вещей и собственную сущность. «Никто не может ничего объяснить. Никто никогда не приходит». Его глаза блестят, как стёклышки очков, над стойками клубится густой табачный туман, сквозь который круглолицая барменша, скучающая за прилавком, кажется бодхисатвой Гуанъинь. «Тогда – зачем?!» – «Хотел бы я знать, зачем», – тихо говорит Марий, вздыхает и идет за пивом. Пьём долго, до затмения, минуты просветлений редки и напоминают странный фотомонтаж: мы с Марием сидим, в георгинах на площади Звезды; обнявшись, что-то поём со слезами на замутившихся глазах; у разбитой зеркальной витрины какого-то магазина; я один под конвоем; сержант в финальной позе гоголевского – меня с ним уже нет; опять я – о чем-то увлечённо рассказываю полненькой блондинке, туго обтянутой чёрным велюром; она же – вернее, ты, ибо где-то здесь мы перешли на «ты» – на постаменте, а я вытираю лоб, сидя на поваленной статуе Венеры, и далее ты – в каждом из моих просветлений, последнее из них – ты раскинулась на постели, уставшая от любви, рядом с твоей головой на подушке лежит размытый слезами солнечный зайчик.
С того вечера мы живём как супруги, и только мелких формальностей – марша Мендельсона или подписи редактора – недостаёт, чтобы узаконить наши отношения. Ты нежная любовница и заботливая жена, ты сделала наше гнёздышко чистым и уютным, и мне было бы хорошо с тобой, если бы я не любил Лэри. Ты знаешь, что я люблю Лэри, и поэтому – я хочу верить, что поэтому – полюбила меня. Может быть, там, где ты работаешь или учишься – ведь я даже не знаю, куда ты уходишь, – может, там ты с тайной гордостью рассказываешь, что твой – большой оригинал и смотрит в зеркало.
Я предал мою любовь, но я не могу жить без неё. С утра до ночи не отхожу от зеркала, ищу и не могу найти Лэри.
Напрасно до мельтешения в глазах вглядываюсь в золотистые лица морианок, напрасно жду в местах наших встреч, среди миллионов окон высматриваю её окна и среди миллионов зеркал её зеркала – не такой была наша любовь, чтобы Лэри могла простить измену. Может быть, она возненавидела зеркала, может быть, она вышла замуж – я ревновал, не имея на то малейшего права, но ты ведь знаешь, до чего доводит любовь.
Кряжистые тучи закрыли солнце, колючие дожди оббили деревья, земля с головой закуталась в белое покрывало – пришла и прошла зима, и только весной я снова увидел Лэри.
Солнечный зайчик прыгнул в её комнату, щемящей мелодией пробежал по знакомым узорам тканей и стен, вспыхнул на хрусталиках люстры и упал на изможденное лицо спящей девушки. Она открыла глаза, схватилась и застыла, не то прогоняя, не то вспоминая сон, – а я уже понял, что она не видит меня, что я для неё стал тем же, чем был для всех мориан – солнечным зайчиком, бесплотным лучиком света. Она прищурилась, долго и пристально всматривается в ослепительное сияние, – Боже мой, сколько боли и нежности в этих неописуемых фиолетовых глазах! Солнечный зайчик не выдерживает их взгляда и падает к ногам Лэри.
Если и раньше наши встречи были пыткой, то теперь эта пытка стала во сто крат невыносимее. Лэри гасла с каждым днём, отражение жестокой муки ни на миг не сходило с её лица. И был день, когда она попросила, чтобы я больше не приходил к ней – лицо её в тот день было белее, чем у девушки моей расы. Вот слова, которыми она простилась со мной навсегда:
Ознакомительная версия.