Когда он очнулся, то стоял уже в безлунной тьме у высоких стен, и где-то высоко над головой перешептывались листья вязов. Тускло, словно ледышки, поблескивали наконечники ограды. Улица совсем вымерла: казалось, темная гряда домов враз лишилась окон, дверей и обитателей. Воздух наполняли холод и страх.
Лео недурно метал веревку. Со второй попытки ему удалось закрепить петлю на толстом суку, чуть повыше стены. Он потянул и, не услышав скрипа, начал карабкаться.
«Я теперь вор, – думал он, перебирая руками. – Но ворует ведь тот, кто берет для себя, а я – для Лизы. Кто меня осудит?»
Добравшись до кромки стены, юноша с готовностью опустил ноги – и шип, каких много пряталось между крупными зубцами, пропорол ему стопу. Он вскрикнул и рухнул в сад, угодив в разросшийся розарий. Колючий кустарник смягчил удар, но из мести расцарапал Лео кожу – везде, где та была оголена. Розы, неделю как лишенные ухода, от тряски роняли лепестки. Когда он наконец выбрался, все тело чесалось и кровоточило.
И все же ему повезло: веревка свисала по эту сторону ограды.
Превозмогая боль, он заковылял по песчаной дорожке. Одежда во многих местах прилипла к телу, в левом ботинке стало сыро. Собственная поступь казалась непривычно грузной, шумной. Но садовник, очевидно, проспал переполох в розарии – остерегаться его не стоило; и ошалелый Лео шел куда хотел.
Здесь повсюду были цветы. Сомкнутые бутоны склонялись, словно головы спящих воинов на привале. Дневные ароматы, сумеречные благовония витали над клумбами и грядками, забирались в ноздри. С запада, от далеких лесов, доносились другие, сыроватые запахи, и все это сливалось в дурманящую музыку. Хотелось лечь под невидимым небом, чтобы вечно вдыхать пыльцу и слушать голоса ночных насекомых.
Но Лео мечтал об ином, и страсть удержала его от соблазна. Он мучился выбором: не все цветы были достойны Лизы, не все он мог унести, немногие узнавал в чернильном мраке. Наткнувшись на оранжерею, он обрадовался: здесь, по слухам, Христоф растил настоящие сокровища.
Стеклянная дверка была на запоре. Юноша, недолго думая, ударил по ней камнем; брызнули осколки, полоснув его по рукам. Он выждал немного – не идет ли кто? – и проник внутрь.
В оранжерее тьма была гуще. Лео вынул из кармана ножичек и принялся наугад срезать стебли. Здесь все переплеталось, и в конце концов вор вовсе перестал понимать, где и зачем он, – резал вслепую, точно сражаясь с врагом, лил едкий сок и собственную кровь. Попадались толстые растения – он ожесточенно бил ножом, пока те не падали, и складывал в охапку у выхода. Он чуть не задохнулся.
Когда Лео вышел наружу, муть в глазах не исчезла. Он уже не соображал, что делает. Нашел где-то мешок. Напихал в него срезанные стебли, как солому. Не различая дороги, оставляя на песке бурые пятна, прохромал к оставленной веревке. Как-то перелез, растеряв половину награбленного, свалился на мостовую.
Собирался рассвет. Лео плелся по улицам Герцбурга с мешком на спине. Одежда его превратилась в лохмотья, с ног до головы он был в крови, зелени, земле. И шептал: «Уж в этот раз она мне не откажет, не откажет…»
С восходом солнца открылись ставни, и шафрановый свет пал на прекрасное лицо Лизы. Она как будто удивилась виду Лео, однако спросила, как было у них заведено:
– Так вы все-таки принесли?
И он без колебаний и ненависти протянул ей новый букет – изувеченные листья, сломанные шипы, смятые лепестки. А среди них – что-то бледное, цепкое, жадное.
Уже бежал, задыхаясь, по лестницам старый Гюнт – бежал, чтобы увидеть, как в чьих-то пухлых пальчиках кусок за куском исчезает красота его дочери. Уже неслись по коридорам слуги, разбуженные диким криком, уже взвились над крышей птицы…
Лео же свернулся на земле калачиком: теперь он мог поспать. Прежде чем забыться, он подумал: «Пока она довольна, ну а дальше… дальше…»
Но его веки сомкнулись, и мысль потонула в багровом мареве.
VI
Христоф выспался: впервые со злополучного дня в церкви не грезилась ему рожа почтмейстера. Это было хорошо; но еще лучше было, что именно в этот день свершится желанная месть. Он наденет выходной костюм, когда понесет свинье подарок, и город запомнит его.
Сквозь окошко улыбалось ясное небо, и старый цветовод улыбнулся ему в ответ. Катерина с сестрицами, наверно, заждались; что ж, он долго томил их в неволе. Пусть сегодня делают то, для чего предназначила их чья-то злая воля: щипают, царапают, рвут.
Садовник надел робу и распахнул дверь – но не смог ступить дальше порога.
Бескрайнее море плескалось в его саду: телесно-белое море. Цветы сгинули в его волнах, а те уже подкатывали к крыльцу, и земля раздавалась, выпуская новые и новые ростки, которые увеличивались на глазах, сжимались в кулаки и сучили пальцами. Они хватали друг друга за запястья, раздирали ногтями ладони. Они приветствовали Христофа, как люд привечает бургомистра на ярмарке, и так же жаждали веселья.
Но садовник побежал – прочь, туда, где в сарайчике стояла коса. Он почти чувствовал ее в руках, видел, как сверкает на солнце наточенное лезвие, как рассекает она воздух и мясо.
Его схватили за ногу. Он вырвался и побежал дальше, но через несколько футов было уже не пройти: море подступало. Старик рванулся влево, вправо – окружен. Он бросился напролом, к воротам, сокрушая сапогами тонкие кости. Ноги несли его, пока могли.
Он упал у самых ворот. Плоть Христофа растаскивали по клочку, но до последнего издыхания он смотрел за решетку. Там, выступая из полуденной тени, приникло к прутьям перекошенное лицо Йохана Шпатенверфера, который пришел извиниться.
* * *
…Вот уже и лес близко.
Загорится в чаще костер, отгоняя чьи-то тени. Будут прыгать в волосы веселые искры – успевай отгонять! Сколько тьмы будет – а отступит она, отхлынет, когда встанет на пути ее огненный цветок…
Это будет, будет. Но отец и дочь не распрощались еще с солнцем, заходящим солнцем лета. Они идут рука об руку под сонное шуршание листвы.
У крестьянина восемь детей, и всех прокормить он не может. Бог видит, младшенькая умишком не хуже прочих. Но хворая она, долго не протянет… Не протянет – видит Бог, видит Бог…
– Стой, – говорит отец. Нелегко ему вынести этот зеленый взгляд. Нет, неоткуда ей знать, это отблески дня играют на ее щеках.
– Погляди-ка вон туда, – говорит он. Через мгновение он ударит, и не будет больше в мире таких огромных глаз.
А она смотрит на запад, и снова видит красный мяч, и тянет к нему ручонку – не зная, что до солнца не дотянуться человеку никогда.
2006
Зевака
Когда разразилась война, работал я объездчиком в поместье барона фон Шпигеля, в провинции N**. Дело мое было несложное и весьма приятное: осматривать угодья да следить, чтоб деревца не рубили кому не следует.
А поместье невелико было. Там и места такие: холмы кругом, а на холмах леса, сплошь дубы да березы… Зверя пострелять, красотами здешними полюбоваться – это пожалуйста. А так – не каждому такое приглянется, и в особенности уж не тому, кто до удобства охоч. Немногие там селились. Вот и барон, хоть род его с незапамятных времен той землей владел, и не думал ее расширять. Все больше в столице жил, а в поместье – наездами.
Мне же чем меньше шума, тем лучше. Я жил во флигеле, окнами на восток. Бывало, проснусь утром, открою глаза – и больно становится, такое яркое солнце. Все суетятся, бегают… А я завтракаю не торопясь и иду в конюшню. Гнедой у меня был – ох и славная лошадка! Сильно я потом горевал, когда увели его… Так вот, еду я на нем, смотрю по сторонам и думаю: до чего же хорошо здесь Господь все устроил! Есть ли на всей земле место лучше?… Зелень в том краю сочная, что твой изумруд. Деревья растут не густо – для прогулок в самый раз. А воздух-то какой!.. Зимой же все укрывает снег, белее которого не сыщешь, сколько ни ищи…